– Не брат ты мне, гнида черножо!..
– Чего?! – у Москвы прорезается надтреснутый бабий голос, совсем как у примадонны. – Я вот как щас милицию вызову! – визжит Москва. – Понял!? Живо пойдешь по двести восемьдесят второй!..
И я понимаю, что она действительно вызовет милицию и сдаст меня. За разжигание и прочую ксенофобию. У Москвы ни стыда, ни совести, ни исторической памяти. Ей чужда привязанность. Москве наплевать на мою ревность.
«Черножо» куда-то подевался, как будто и не было его смуглого, щетинистого присутствия.
В комнате только двое: я и Москва.
– Хорошо, дрянь, я ухожу!
– Ну и вали, – безразлично говорит Москва. Она лежит на диване и смотрит по телеку «Дом-2». Забыл сказать, у Москвы чудовищный вкус. Она часами слушает и смотрит такое, что нормальный человек не выдержит и пяти минут.
– Я ухожу. Прощай.
Москва молчит. По ее каменному лицу я вижу, что ей все равно. Она забудет обо мне, как только хлопнет дверь. Мою комнатку с ветхой мебелью займет другой. С более крепкими нервами.
– Москва, ты хоть понимаешь, что ты за сука?! Выгоняешь человека, которому даже пойти некуда!
Кстати, в этом вечернем освещении становится заметен ее возраст – складки, подбородки… Ей точно за пятьдесят.
– Ты сам уходишь, я тебя не выгоняла, – холодно отвечает Москва.
– Да? А как мне оставаться после того, что я увидел? Что молчишь? Ты можешь оторваться хоть на минуту от своего мудацкого телевизора?!
Москва поворачивает голову:
– А что ты видел?! Что?! Дикарь! Я думала, приехал из Берлина нормальный интеллигентный парень, европеец… Ведешь себя как… как фашист!
Она всхлипывает. Нет, я знаю, что это самообман. Она не всхлипывает, это обычный кокаиновый насморк. Но приятнее-то думать, что она в слезах оттого, что я бросаю ее…
– Скажи мне только одно, – спрашиваю, – я тебе нужен?
– Нужен, – включает эхо Москва.
– Попроси меня, чтобы я остался. Скажи – оставайся.
– Оставайся…
Я распаковываю вещи. Начинается постельное «мирись, мирись и больше не дерись».
– Москва, я тебя очень люблю… А ты?
Москва:
– Очень люблю… А ты?
– Люблю!
– Лю…
Вот и хорошо.
Я ухожу в свою комнату. Дело в том, что Москва, видите ли, не высыпается, если рядом с ней кто-то лежит.
– Спокойной ночи, – кричит Москва.
– Спокойной ночи, – отзываюсь я, – только ради Бога, сделай в телевизоре звук потише!
Разное
Познание в беде
В «Легенде о Тиле Уленшпигеле» Шарля де Костера есть примечательный эпизод. Тиль и его мать арестованы инквизицией по доносу. Их должны подвергнуть пыткам, чтобы выяснить, причастны ли они к колдовству. У пытки есть строгий регламент. Для каждой стадии следствия имеется установленный арсенал дознавательных средств. Если обвиняемый все переносит и не сознается, обвинение снимается.
Инквизиция понимает субъективность и фиктивность правды. Произнесенные всуе, слова не стоят ничего. Человек по природе скрытен и неискренен. В способах дознания инквизиции, да и не только инквизиции, а также и прочих общественных структур заложено онтологическое недоверие к человеку. Мы говорим: «Что у трезвого на уме, у пьяного на языке». То есть мы склонны больше доверять словам, произнесенным в «измененном» состоянии. Мы верим, что пьяный более искренен, потому что он говорит то, что не сказал бы в трезвом виде, чаще прислушиваемся к сказанному «в сердцах», потому что вежливость в нашем понимании – культурный буфер между личностью и правдой.
Мы не доверяем окружающим, не уверены в самих себе, ибо наша суть часто скрыта от нас. Откровенность можно добыть лишь тяжким и кровавым трудом. Единственная возможность приблизиться к человеку – поместить его в измененное состояние, отличное от его обычной жизни. Пытка – одно из таких средств.
Пытаемый человек, как и пьяный, уже ближе к себе истинному. Поэтому слова, полученные под пыткой, имеют больший вес. Чем изощреннее пытка, тем выше проба правды. И регламент инквизиции только сортирует эту правду.
На первом этапе инквизицию вполне устраивает «грузинский чай», правда второго сорта.
Для нас наиболее убедителен опыт страдания, а не опыт счастья. Мы верим человеческой жизни, только если она окрашена муками, реалиями «огня и воды», через которые некто Х. прошел.
Фронтовик, написавший роман о войне, более честен, чем тыловой литератор, потому что первый «знает жизнь» не понаслышке. Автор, «выстрадавший» свое произведение, искренен.