Все начинает проясняться; но как раз в достигнутой нами точке мы чувствуем также, что все начинает быть непроницаемым. То движение, посредством которого Единственный ускользает от тисков другого, далеко от прозрачности. В некоторых отношениях это своего рода стоическая нечувствительность, которая, кажется, предполагает полную автономию человека по отношению к миру. Но в то же время это и нечто совершенно противоположное, ибо независимо от других, которые никогда не могут ему повредить, Единственный тут же утверждает отношение абсолютного господства над другими, и не потому, что они ничего не могут ему сделать, не потому, что кинжал, пытка, насильственные действия оставляют его невредимым, но потому, что он может сделать другому все, что даже боль, причиняемая ему другими, доставляет ему удовольствие власти и помогает реализовать свою суверенность. И вот эта ситуация оказывается очень затруднительной. С того момента, как «быть хозяином самого себя» означает «быть хозяином других», с того момента, как моя независимость происходит уже не из моей самостоятельности, но из зависимости других в отношении меня, становится видно, что я остаюсь связанным с другими и нуждаюсь в других, — пусть для того, чтобы обратить их в ничто. Подобное затруднение часто возникало по отношению к Саду. Нет уверенности, что сам Сад был к нему чувствителен, и одна из оригинальных черт его «исключительной» мысли, может быть, и происходит из того, что когда ты не Сад, возникает решающая проблема, из-за которой между хозяином и рабом вновь возникают отношения взаимной солидарности; но когда ты зовешься Садом, нет никаких проблем, нет даже возможности углядеть здесь какую-либо проблему.
Мы не можем подробно обсудить все столь многочисленные тексты (у Сада все всегда наличествует в бесконечном количестве), соотносящиеся с данной ситуацией. По правде говоря, противоречия здесь в изобилии. Иной раз кровожадность либертена предстает как бы одержимой противоречивостью его удовольствий. У либертена нет большей радости, чем уничтожать свои жертвы, но эта радость разрушает сама себя, она разрушается, уничтожая то, что ее вызвало. «Удовольствие от убийства женщины, — говорит один, — тут же проходит; она уже ничего не испытывает, когда мертва; услада причиняемых ей страданий исчезает вместе с нею… Заклеймим ее (каленым железом), опозорим ее; от этого унижения она будет страдать до последнего мига своей жизни, и наше бесконечно растянутое сладострастие станет от этого более изысканным». Так же и Сен-Фон, недовольный слишком простыми пытками, хотел бы для каждого существа чего-то вроде бесконечной смерти; вот почему ему начинает грезиться, что при помощи неоспоримо изобретательной системы он присваивает себе Ад и устраивает все таким образом, чтобы располагать уже в этом мире (что касается выбранных им существ) неисчерпаемыми ресурсами адских пыток. Здесь, конечно, распознаешь, какие запутанные отношения между угнетаемым и угнетающим порождает угнетение. Садовский человек извлекает свое существование из причиняемой им смерти, и иногда, желая вечной жизни, он грезит о смерти, которую мог бы причинять вечно, так что палач и жертва, навеки обращенные лицом друг к другу, видели бы себя в равной степени наделенными одной и той же властью, тем же божественным атрибутом вечности. Невозможно оспаривать, что подобное противоречие составляет часть [системы] Сада. Но чаще он заходит еще дальше — пользуясь рассуждениями, которые гораздо глубже прольют для нас свет на его мир. Клервиль упрекает Сен-Фона в «непростительных причудах» и, чтобы наставить его на путь истинный, дает ему следующий совет: «Замени сладострастную идею, которая распаляет твой мозг, — идею до бесконечности длить пытки и мучения существа, обреченного на смерть, — подмени ее щедрым изобилием убийств; не убивай дольше все того же, это невозможно, но убей множество других, это вполне по силам». Увеличение количества и в самом деле является намного более правильным решением. Рассмотрение живых существ с точки зрения количества убивает их полнее, чем уничтожающее их физическое насилие. Преступник, быть может, нерасторжимым образом соединяется с тем, кого он убивает. Либертен же, который, изничтожая свою жертву, испытывает лишь потребность в жертвоприношении тысяч других, оказывается странным образом свободным от всякого сополагания с нею. В его глазах она как таковая не существует, она есть не отдельное существо, но простой, бесконечно заменимый элемент в безмерном эротическом уравнении. Прочитав высказывание вроде нижеследующего: «Ничто не вдохновляет, ничто не кружит так голову, как большое число», лучше понимаешь, почему идея равенства приходит на помощь во многих садовских рассуждениях. Все люди равны; это означает, что ни одна тварь не ценится выше другой, все взаимозаменимы, у каждой нет ничего, кроме значения единицы в бесконечном перечне. Перед Единственным все существа равны в ничтожности, и Единственный, уничтожая их, лишь проявляет это ничто.