Дома, в комнате, заставленной огромными, глядевшими из мути огурцами, она поняла, что совсем не чувствует прежнего волнения, всегда сопровождавшего отправку писем звездам кино, и значит, старалась зря. Расстояние, пространство были уже не теми, что в ее сорокалетней и пятидесятилетней молодости, когда она носила яркую одежду, видную издалека, и преобладала над бледной далью сильным пятном. Время, когда ее пропащий сын проживал с прохиндейкой Раиской на Дальнем Востоке, не прошло для Комарихи даром, она не напрасно упражнялась, мысленно заполняя все эти тысячи километров расстояния до Кольки красными и мягкими сосновыми пейзажами, что отдавали Комарихиным детством в лесничестве. Она вспоминала жаркий запах и храп отцовской норовистой лошади, просторный холод серебряного озера, посередине всегда являвшего сияние, точно там разбили вдребезги стеклянную бутыль. Эти и другие картины приходили теперь к Комарихе безо всякого труда: большие коричневые лягушки, резко, словно вытираемые башмаки, шоркавшие в траве; первые, зеленые, шершавые ягоды земляники; липкие от мороза и сахарной крови тазы со свеженарубленным мясом, скрипевшие в снегу; плавная, заводящая по кругу тяжесть ведер на коромысле, плотная, словно сложенная из бревен материна спина в серой ситцевой кофточке; первый весенний запах наезженной дороги, будто весна приходила из города вместе с конфетами в золотой жестянке и с новым, легким и колючим, будто из крапивных листьев, суконным пальтецом. Оттого что Комариха не могла все это тут же получить назад, у нее что-то тонко обрывалось внутри, ей казалось, что ее совсем нетрудно перервать пополам, будто пойманную на окне желтопузую муху, и ноги ее, стоявшие на полу точно две мотыги, совсем отказывались двигаться.
Теперь Комариха понимала, что настоящее лежит за горизонтом. Видные из окна массивные дома, грубые коробки, украшенные беленькой лепниной, и в особенности тот, где восходящее солнце пронзало и пыталось изменить лучами четыре гипсовые статуи, были для Комарихи представителями лежавших за ними пространств и одновременно заграждениями, не пускавшими ее за границу назначенной судьбы. Чем слабее становилась Комариха, чем труднее ей было глядеть вперед, а не под ноги, чем короче делались ее прерывистые шажки, тем явственнее ей хотелось за предел, туда, где с нею еще могло произойти что-то приятное и похвальное. Страх пространства был одновременно страхом высоты, поэтому Комариха, преодолевая тошный трепет под ложечкой, стала потихоньку выбираться на балкон. Там, стараясь не опрокинуть майонезных банок с черной водицей и раскисшими окурками, особенно валких на высоте и на ветру, чувствуя прутья перил, ножки сырого табурета и собственные ноги в невесомой на воздухе юбке как что-то сквозное и крайне ненадежное, Комариха силой заставляла себя держать открытыми холодные и мокрые глаза. Внизу от лужи к луже летела резкая рябь, пешеходы двигались с неприятной живостью, мужчины, как жуки, женщины, как улитки, а на соседнем балконе стояла небольшая, пустыми оглоблями в небо, лестница-стремянка. Ни за что на свете не решаясь сесть на табуретку, Комариха на корточках, одной рукою вцепившись в прут, спускала другую болтаться вниз, где было гораздо холоднее и словно что-то струилось между скрюченных пальцев,– преодолевая одышливый ужас, высовывала руку по локоть, по плечо, пока ее скривленная щека не касалась преграды, адской перекладины. Потом она с трудом вылезала из державшей и ломавшей ее решетки и, простоволосая, с обнаруженной ветром клюквенной лысинкой, унимала дрожь, как никогда нуждаясь в похвале. Впервые в жизни Комарихе хотелось, чтобы ее показали по телевизору.
Все-таки Комариха не решалась предупредить учительницу, каждый вечер приходившую из больницы, где она лежала днем, и ночевавшую на старой Колькиной кровати, под которой еще пылился, словно заваленный серым снегом, клеёный аэроплан. Комариху не смущало, что учительница сразу после операции ходит пешком и таскает тяжелые сумки. Операция была, похоже, из тех несчастий и несправедливостей, о которых учительница всегда говорила громким, хорошо поставленным голосом и словно в этом говорении черпала силы, чтобы начистить гору картошки или так вцепиться в хулигана-старшеклассника, что казалось, будто она способна, сминая детину одною мясистой рукой, постепенно забрать его в кулак вместе с джинсовой курточкой и слезоточивой сигареткой. Комариха восхищалась учительницей и видела в ее трагедиях область духовного подвига, где на самом деле, по-житейски, ничего не происходит. Однако от невестки тянуло реальной опасностью, невестка была повсюду. Даже если Комарихе удавалось дождаться учительницу в каком-нибудь укромном углу, невестка в это время обязательно проходила поперек коридора, против слабого света, и в острый нос Комарихи, будто нитка в иголку, заползал шершавый запах ее жасминовых духов. Или Колька-китаец, заранее, еще до убийства, похожий на зека, вдруг начинал маршировать туда-сюда, высоко поднимая короткие ноги и сопровождая шаги ритмическим жалобным хмыканьем. Комариха знала, что надо поторапливаться, времени нет. Она припоминала, что у учительницы был ребенок, толстая девочка с шелковой косичкой и сонными глазками, так забавно моргавшая из-за родинки на складчатом веке,– сейчас, должно быть, отданная в интернат. А может, девочка просто жила одна: Комариха помнила, что раньше она частенько сидела вечерами без присмотра, валялась голодная на диване среди раскрытых книжек и каких-то ненадписанных открыток, тускло белевших глянцевыми рубашками, словно приготовленных для поздравления целого класса подруг,– но с какими праздниками поздравляли спрятанные картинки, оставалось в неизвестности. Наверное, Комарихе следовало, как и раньше, навестить нелюдимую девочку, в действительности ни с кем не дружившую, но она уже не помнила дороги, только серые стены да легонький заборчик из драного горбыля, преграждавший путь, и боялась каменной арки с ее рентгеновской акустикой, где человек, прежде чем выйти на солнце и стать беззвучным среди плотного шума улицы, словно просвечивался тишиной до глубины дыхания и до железок на подбитых каблуках. Ночью, когда Комариха с учительницей оставались одни, было несколько раз, когда старуха приподнималась на койке, чтобы шепотом окликнуть укрытое тело. Но в это время обязательно что-то происходило: звенели трамваи или, чаще всего, за стеной, рядом с наполненной недвижным грузом Колькиной кроватью, раздавался горловой смешок, а потом тяжелый, проседающий диван начинал качаться и с тележным скрипом ехал куда-то под гору,– но даже это, не говоря уже о сиплом старушечьем шепоте, не вызывало у учительницы ни движения, ни ответного звука, только по потолку проходил дрожащий, студенистый свет, отчего казалось, что глаза учительницы широко раскрыты. Днем же в распоряжении Комарихи имелись лишь составленные возле самого порога тесной парой учительницыны тапки да глубокие вмятины на мягкой мебели, где она сидела после ужина с пустыми лунными глазами, дожидаясь сна.