глава 22
Ожидаемое случилось неожиданно. Несколько бесконечных вечеров, словно нарисованных на голых стенах простым карандашом, желание маминой смерти сливалось у Катерины Ивановны с желанием спать,– но она, измученная до пустого звона в голове, не увидела в том никакого знака. Она сопротивлялась, жулькала пальцами опухшие глаза, только на минуту присаживалась на край своей разбитой, как проезжая дорога, постели – и в половине восьмого вечера шестнадцатого мая внезапно кувыркнулась, точно кто ее толкнул, и ее поволокло задом наперед, словно по речному дну. Она не слышала, как колотила в дверь с испорченным звонком неумелая, но пунктуальная медсестра, только беспокоилась во сне от этого сотрясения и думала влекомыми через мягкие препятствия словами, что матери больше не помогут никакие таблетки и напрасна была репетиция с аптечкой и стаканом воды, напрасно она поверила тогда, что вырастет большая и сможет повторить лечение по-настоящему. После этого мысли ушли в глубину, и Катерина Ивановна, больше не сторожа себя умом, с детскою улыбкой отпустила все свои желания на волю. Два недвижных женских тела, головами в разные стороны, одно укрытое до самого сухого рта, другое скорченное, утянутое в куцый, зажатый коленями халатик, лежали в резко освещенной комнате, имевшей вид покинутого места преступления. Точкой симметрии между телами служила белевшая на полу оторванная пуговица. Спустя недолгое время чуткая Софья Андреевна, не спавшая, но пребывавшая в каком-то тонком забытьи, открыла глаза. Она хотела было разбудить заспавшуюся дочь, затащившую на одеяло полуснятый тапок, но вдруг осознала, что ей сейчас ничего не нужно, даже укола, потому что боль растворилась бесследно, руки и ноги были точно обмотанные тряпками деревяшки. С отстраненной грустью она подумала, что настали ее последние дни, и они принадлежат только ей одной, дочь уже не может участвовать, даже лучше, что она уснула, им бы следовало сейчас забываться и бодрствовать по очереди, чтобы не создавать толкотни у игольного ушка, куда матери вот-вот предстоит уйти. Однако за полосатыми шторами не угадывалось горящих окон: был не день, была глухая ночь, и Софья Андреевна почувствовала, что остатки волос на голове словно полны песку. Она попробовала что-то сделать с чрезмерно ярким электричеством, пускавшим по комнате хвостатые черные пятна, нащупала болтавшийся за диваном грубый провод и с чувством, что делает это не рукой, а каким-то инструментом вроде плоскогубцев, придавила на переключателе шаткий стерженек. От щелчка загорелся ночник, выделил синевой пустоватый и строгий порядок на прикроватном табурете: стерилизатор, ложка, стакан, круглое яблоко с румянцем, похожим на след поцелуя. Комната вдруг показалась какой-то непривычно прибранной, и Софье Андреевне сделалось страшно. Чтобы успокоиться, она подумала, что пока боится, живет, стало быть, все хорошо, и сразу страх исчез, никакими силами нельзя было его вернуть в стеклянистую пустоту, какою стала теперь ее захолодавшая душа.
Лежа в неудобной постели, где словно свалили в ногах гору сырого белья, Софья Андреевна безучастно наблюдала, как предметы, изображая себя стоящими повсюду, теряют реальные размеры и уже ничем не разнятся с картинами и вышивками, на которых при помощи фигурных рамок давно произошло увеличение и уменьшение вещей. Было как-то приятней глядеть на них, чем на якобы книжные полки с лежбищами томов, на якобы стенные часы с неподвижными стрелками, забывшими, как читаются цифры; реальные предметы, особенно их металлические части, кое-где еще дрожали жизнью, а на картинах собака, стрекоза, пастушка, розовый Кремль были каким-то образом готовы к небытию, и то, что эта готовность существовала всегда, вселило в Софью Андреевну оцепенелое спокойствие. С трудом ворочая твердыми глазными яблоками, странным круговым вращеньем заходившими под веки, она почти равнодушно гадала, из чего же в этой нереальной комнате может составиться смерть.
Внезапно Софья Андреевна услыхала ноющий звук, будто водили чем-то твердым по зубьям нескольких расчесок. Синевато-глянцевая стрекоза размером с собаку уже не сидела в рамке, двумя кривыми обломками болтавшейся на гвозде, а елозила на ребре шифоньера, покрывая полировку свежими мучнистыми царапинами. Широкая морда чудовища, сложенная из неправильных, поросших грубым волосом кусков, поражала гротескной симметрией, два куска, положенные по бокам, горели будто мутные янтари, а на горбу, там, где коренились прямые метровые крылья, пищали и сочились дегтем какие-то черные язвы. Софья Андреевна уперлась пятками в захрустевший диван и почувствовала горлом завязки рубахи. Нестерпимая усталость подсказывала, что надо как-то бросить неудобное тело с бесполезными руками и узлом бурчащих кишок, с этими тяжелыми каменными глазами, не желавшими смотреть. Мощно фырча, сбивая тепловатый воздух в студенистые, негодные для дыхания комки, странно раздваиваясь со своей сквозной, ускользающей тенью, стрекоза перелетала по угловатой комнате; там, куда она с маху цеплялась, ее хитиновые когти, будто иглы радиолы, извлекали скрипучую музыку, должно быть, всегда таившуюся в вещах, и от этих звуков губы Софьи Андреевны превращались в онемелую лепешку. Она неотрывно смотрела, как подергивается суставчатое тело стрекозы, разрисованное пятнами в виде позвонков, близко видела желтоватые, будто проклеенные, старые крылья, водившие с упругим шорохом по ручкам телевизора, приподымавшие кружевную накидушку. Двойные тени, порезче и побледней, колебались от перелетов чудовища, подчеркивая стоячую, как на фундаментах, недвижность предметов. Казалось, будто комната охвачена прозрачным пламенем, и взгляд, скользивший методом чтения слева направо, встречался с набегающим языком небытия, не успевая выхватить то, что кричало напоследок какую-то важную весть.