С каждым днем весна становилась жарче, капель, как кипяток, шпарила и проедала рваными дырьями ледяные бугры, и Катерине Ивановне казалось, что это не вообще, а именно на ней ставится какой-то сложный, взрывоопасный опыт. По-житейски все как будто складывалось счастливо: вокруг нее суетилась верная подруга, чуть ли не с жадностью готовая перехватить любую валившуюся на нее проблему, за ней ухаживал мужчина, и не просто мужчина, а художник, перед которым у многих женщин вспыхивали щеки и менялись голоса. Сергей Сергеич явно собирался жить с Катериной Ивановной, и перед ней возникала невероятная перспектива нормальной женской судьбы: семья, возможно, что и дети, представлявшиеся Катерине Ивановне большими белыми подарками, перевязанными, будто из отдела сувениров, розовыми лентами, с бантами на боку. Однако в эту перспективу счастья, что естественно складывалась из разных понятных событий, с тою же невиннейшей естественностью входила и мамина смерть. Все соединялось одно к одному, чтобы заставить Катерину Ивановну желать ее скорейшей кончины: и собственная усталость, из-за которой у нее в руках перепутывались лекарство с ложкой, буханка с ножом, и то, что Сергей Сергеич обитает в общежитии и нуждается в жилье, и поползновения красотки Верочки, пахнувшей как целый цветник, увести жениха. Маргарита так много и громко говорила в отделе о грядущей утрате, что вокруг нее создавалась атмосфера какого-то предпраздничного ничегонеделанья. Торжественные дамы, многие в новомодных стрижках с крутыми, как бы хвойными зачесами, просиживали в пенале дольше обычного, вздыхали, пили кофе, рассказывали друг другу разные житейские истории – и выходило, что Катерина Ивановна будет виновата перед ними за беспокойство, если мать каким-то чудом не умрет. Она из последних сил крепилась, чтобы этого не хотеть; приходя домой и слыша из комнаты кренящийся медленный скрежет диванных пружин, тонкое пение в нос, прерываемое усилием перевернуться, она убеждала себя, что действительно рада, что будет просто счастлива, если так останется навсегда.
Однако существовало и более глубокое противоречие. Катерина Ивановна понимала, что если сумеет быть счастливой по предлагаемому и как бы общепринятому рецепту, то вряд ли будет при этом собой. Даже то чужое, что хранилось у нее в уме,– полустертая геометрия движений, кваканье слов,– подавлялось громоздкой фигурой и речью Рябкова. Катерина Ивановна была полна женихом, как бывает полна тряпичная кукла рукою кукловода, и чувствовала, что самым естественным для нее движением было бы кланяться и кивать. Она была буквально пленницей Рябкова и ничего не могла против этого. Когда Рябков целовал ее у себя в подвале, где близко темнели стены, придавленные вечно воспаленным, нарывающим желтой водой потолком, несвобода ощущалась не очень сильно. Но если поцелуй случался на улице, особо герметичный и сосущий на ветру, Катерина Ивановна чувствовала, что не может мысленно перенестись вот через эту улицу, на эту водонапорную башню. Буквально пригвожденная к месту, твердевшему у нее под ногами, она в кривых объятиях Рябкова совершенно теряла способность летать. Из-за этой, прежде ей неведомой утраты у Катерины Ивановны развился необычный, как бы опрокинутый страх высоты. Если прежде она свободно путешествовала взглядом с ветки на ветку, радуясь их замысловатой и осмысленной сквозистости, то теперь увидала, как они ненадежны и ломки и могут сохраняться только нетронутыми, особняком стоящими в воздухе вдали от человеческих рук. Крыши домов, прежде достигаемые одним дыхательным усилием, теперь кружили, как ястребы, над запрокинутой головой Катерины Ивановны, и ей мерещилось, что если что-нибудь оттуда свалится, то непременно ее убьет. У нее даже изменилась походка: в одиночестве она передвигалась приставными мелкими шажками, топталась, будто старуха, перед вздутым окатом ручья и крупно вздрагивала, когда ледяные куски с мокрым шелестом бились об асфальт в опасной близости от ее резиновых сапог. Что касается облаков, то они, талые и траченные грязным городским теплом, среди бела дня нагоняли на Катерину Ивановну такого страху, что она, не глядя, чувствовала их макушкой. Солнце, проходившее сквозь неожиданные щели, было зрением этих не совпадавших краями фигур,– но та или другая внезапно совпадала по форме с мыслями Катерины Ивановны. Она понимала, что ей придется как-то выяснить свои отношения с небом, буквально державшим ее за волосы. Именно из-за неба, из-за чудной и влажной просини, имевшей в очерке что-то речное, Катерину Ивановну чуть не сбил поехавший боком замызганный «Москвич»: зрачки у водителя, вцепившегося в руль, были будто две мертво поставленные точки.