Слугу звали Яков. Этот слуга таинственно возник у монсеньера во время странствия. Впрочем, тайна его возникновения прозрачна. Кроме того, он был нем, изъясняясь знаками, которые быстро делал длинными, в перчатках, пальцами рук, что, однако, не мешало ему любезничать с миловидной кондитершей, пекшей вафли и варившей шоколад на углу их улицы. Стоя у ее распахнутого окна, пытаясь обнять ее влажные от жара духовки плечи, он смеялся, пряча губы в шейный платок и одновременно, как щитком, прикрывая лицо ладонью, перемигивался с торговавшей напротив цветочницей, которая тоже хохотала, глядя на них, облизываясь и уже наугад собирая мокрые цветы в букеты.
Временами, с ужимками и щекоткой он поочередно уводил барышень за угол, где росла огромная, темная, как ночь или сеновал, олива, и тогда, ненароком повернув за ним, праздный наблюдатель мог ошеломленно видеть пустую улицу, а приглядевшись, две сверкающие женские ножки в густой листве.
Вечерами, надев тонкую епитрахиль и взяв фонарь с трепетавшей внутри свечой, все на том же углу улицы старый монсеньер печально отпускал обеим потаскушкам грехи. Возвращаясь, скорбно вздрагивая головой, он принимался рассуждать о религии, сомневаясь в бытии всех трех ипостасей Бога и в бессмертии души, сохраняя вместе с тем странную и непонятную веру в Деву Марию.
— Как это может быть? — спрашивал барон.
— Я дурной христианин, — отвечал священник. — Мне бы разве пристроиться в балаган. Выступать с животными. Это утолило бы мою печаль.
Барон ничего не говорил.
Немой слуга ставил перед ними на стол свечу и засыпал, присев на корточки у камина и свесив с колен длинные белеющие кисти рук.
IV
На самом деле меланхолическая странность монсеньера объяснялась тем, что он умирал. Сознание несправедливости, как проказа, разрушало его. Обезьяны могут говорить. Но они не говорят. Они могут говорить, но они не одушевлены. Они могут говорить, но они не верят в Бога. Он ждал чуда, он ждал проявления души в неодушевленном автомате. Он считал это естественным. Ведь душа — выражает себя посредством речи. Душа — христианка. Вот язык немых. Обезьяны могут говорить. Но они не говорят. Очевидно, душа — иллюзия. Бог — иллюзия. Человеку остается только Святая Дева, без Творца над Ней, без младенца на руках.
Во всяком случае, так рассуждал барон, примиряя для рассудка религиозные воззрения своего друга. Он как раз начинал строить на окраине Рима удивительной конструкции монгольфьер, похожий на огромную завитую раковину улитки, а потому не надевал к завтраку ни кружевной рубашки, ни кафтана, кушая в позвякивающем инструментами фартуке. Обыкновенно за кофе он показывал монсеньеру изменяющиеся чертежи, водя с объяснениями то ногтем, то повернутой затылком кверху кофейной ложечкой над прозрачной паутиной свивающихся спиралей.
Он объяснял, что каркас шара будет как бы винтообразный. Под баллоном будет установлен поворотный круг и самозаводящаяся пружина. Летательный механизм будет ввинчиваться в воздух. Это позволит ему подняться почти до самой окраины воздушной оболочки земли, куда иногда заносит восходящими потоками птиц, и они парят, мертвые и неподвижные, превратившись в перистые глыбы льда. Впрочем, опасаясь холода, да и не желая утяжелять хрупкую и полувоздушную, как балерина, конструкцию летательного снаряда, изобретательный барон в качестве довольно оригинального, хотя и недостоверного высотомера, намеревался послать в полет запаянную колбу с водой. По достижении снарядом крайних областей воздушного кокона вода, превратившись в лед, разорвала бы стеклянную оболочку.
— Воздушный шар… — снисходительно говорил священник, отрываясь от неразборчиво написанных листков бумаги (— Что вы такое пишете? — Завещание). — Если б сделать что-нибудь, как бабочка.
— Почему как бабочка? — удивленно спрашивал барон.
— Это будет похоже на душу, — отвечал священник.
Барон вставал, вытирал салфеткой рот и звякал тяжелым холщовым фартуком.
— Да, это будет именно как душа, — бормотал священник. — Что случится, если бабочка поднимется в высоту? В такую высоту? Она разобьется в ледяную пыль. А этот воздушный шар? А если это человек? Вот он превратится в лед. И как метеорит, без остатка испаряясь в облаке летучего огня, вызванного трением о воздух…
Обрывая фразу, с трясущейся головой, он склонялся над своими неразборчивыми листами. У него неудержимо дрожали руки. Он с трудом справлялся с подплясываньем карандаша. Последняя фраза, которую можно было разобрать в его записях, была: "Чтобы верующие христиане были уравнены в глазах церкви с обезьянами; а также всеми иными живыми существами, вплоть до растений".