Вечером его отпустили домой, и он на попутке добрался до домика стрелочника, где свалился от усталости и уснул крепким сном.
Так продолжалось недели две. За это время Диме не удалось узнать ничего интересного. Он общался только с различными швабрами и тряпками и видел исключительно обслуживающий персонал, который с такими же озабоченными лицами носился по коридорам, с рвением выполняя свою работу. Поводов общаться с ними у Красникова так и не возникло.
Свою зарплату, которую здесь было принято выдавать каждую неделю, Дима целиком отдавал Матвеичу, от чего тот млел и таял. Две трети суммы, впрочем, уходили по общему согласию его сестре Антонине. Оставшиеся деньги дядя Митяй честно делил на две части – себе на хозяйство и харч, и Диме – на транспорт и, как он говорил, развлечения. Какие развлечения в этом глухом лесу, было совершенно не ясно.
Дима начинал уже отчаиваться в успехе своей затеи, но настал день, когда все изменилось.
ГЛАВА 15
Лежать в своей больнице, как оказалось, было очень приятно. Целыми днями вокруг меня водили хороводы симпатичные медсестры, которые вдруг вспомнили мои томные взгляды, брошенные когда-то в их сторону. Постоянно заходили коллеги и подчиненные, чтобы поделиться свежими новостями и рассказать по паре свежих анекдотов, которые, к сожалению, были одними и теми же – из общей курилки.
Один раз появился даже Штейнберг, грозно сверкая очами, и спросил:
– Ладыгин, вы что, от нас в каскадеры уходите?
Вот это юмор!
– Нет, Борис Иосифович. В очередной раз пострадал за правду, – ответил я.
– Ну-ну, – неопределенно откомментировал он и удалился.
Что приходил – может, хотел чего?
Лежать в хирургии, которая была ощутимо полна темных замыслов, было бы жутковато, если бы не мой веселый Воробьев, к которому под опеку я и напросился.
Он ежедневно радовал меня новыми рентгеновскими снимками многочисленных моих переломов, и в конце концов я смог составить свой собственный портрет-коллаж, который состоял из черепа, ребер и ноги. Очень симпатичный получился скелетик.
С Воробьевым мы, выставив всех посетителей, шептались о наших подозрениях и разрабатывали дальнейший план операции.
По словам Воробьева, в хирургии было тихо, как в погребе. Все с траурными лицами резали клиентов и ходили по палатам с обходами – никто больше не умирал и не обращался с жалобами. Только вот неизменные сходки, которые собирались в кабинете завхирургией, вызывали кое-какие подозрения.
Я поручил Воробьеву понаблюдать за этой компанией и постараться проникнуть в их стройные ряды. Естественно, ему это не удалось.
Зато я получил подтверждение тому, что некоторые работники хирургии кое-чем отличаются от остальных. У них была возможность запираться в каком-нибудь уютном кабинетике и немедленно разбегаться, как только поблизости появлялся кто-то посторонний. По рассказам Воробьева я составил представление о составе хирургической банды. В нее входили Лямзин, Головлев и Власов. Иногда, впрочем, довольно редко, к ним присоединялись анестезиолог и медсестра. Последние, как я понял, на сходках были на положении второстепенных фигур. Правда, Головлев часто общался с анестезиологом, забиваясь в какой-нибудь дальний угол. Часто заговорщики ссорились и громко орали друг на друга. Но из-за нашей импортной звукоизоляции было невозможно расслышать ни слова из того, о чем они говорили.
Я ждал, когда они снова проколются. Но чутье подсказывало, что, пока я здесь, этого не случится.
– Ты думаешь, это они? – с ужасом спрашивал Воробьев.
– Я в этом просто уверен, – шепотом заявлял ему я.
– А что же ты молчал все время? – возмущался Николай.
– А что и кому я должен был сказать?
– Ну, заявил бы в милицию или хотя бы Штейнбергу нажаловался, – продолжал негодовать мой друг.
– Шутишь? И что бы я им предъявил? Свои подозрения? Нет трупов – нет и улик. К тому же ты уверен, что все это происходит без ведома Штейнберга?
Воробьев смотрел на меня расширенными глазами.
– Знаешь, – сказал ему я. – Если бы не ты, то я бы ни за что не лег к нам в хирургию. Они бы меня просто зарезали.
– Не посмели бы!
– И кто бы им что сделал? Я – человек одинокий, никому не нужный. Разобрали бы мой труп на органы – и дело с концом. И только бы мой портрет на память тебе остался. – Я кивнул на изображение своего оскаленного черепа.
Воробьев поежился.