А весна прибывала, и прибывало фавново беспокойство. Как полили дожди, стал он дерганый, крученый весь. То и дело взмекивал скандально, напускался на Николу по сущим пустякам. Придет, бывало, Никола с охоты, в грязи по колено, промокший, падет у очага погреться, шкуру просушить. А фавн тут как тут:
— Грязи нанес! От тебя псиной пахнет!
«Чем от тебя пахнет… — сощурит глаза Серый. — Не попался ты мне в полнолуние. Остались бы от козлика рожки да ножки».
Потом пропадать стал Иларий. Уйдет с утра и до ночи нет. Никола как-то отправился следом. Нет, ничего интересного: скачет по травке, потрусывая хвостиком, глаза хмельные, бормочет, приговаривает, а что — непонятно, да и не разобрать издали.
— Скушают тебя, Люш, — уговаривал, бывало, Никола. Без толку. Но заметил Никола, что и трава в тот год бодрее прежнего из земли лезла, и листья на глазах из почек выкручивались, и птицы вдвое громче пели, и цветы ярче цвели, а первая земляника много раньше срока заалела. Никола сперва на военных грешил, все принюхивался в сторону полигона.
Однажды Иларий к ночи не вернулся и ночью не вернулся. Никола вышел его искать, побежал по следу. Скоро услышал дудку незнакомую, мотив тягучий. Подкрался кустами, логами на песню — к берегу реки. Выполз чуть ниже и диву дался. Русалка здешняя Мавруша, бывшая от несчастной любви утопленница, тихонько пошевеливая гибкими ладошками, как плавниками, удерживалась у самого свода реки, ее белое лицо виднелось между дрожащими в течении звездами. Она как будто пряталась и слушала украдкой. На бережку над ней сидел кто-то, с приставленной ко рту двойной камышовой флейтой, и, покачиваясь, самозабвенно опутывал ночь, и лес в ночи, и берег, и камыш, и течение реки одной непрерывистой мягкой неразрывной нитью, петля за петлей, слой за слоем. И ночь, и лес, и берег, и камыш под берегом, и река, и русалка, и звезды прошивались многажды и скреплялись друг с другом, и от этого ночь становилась все более и более ночью, а лес — лесом, а берег берегом, камыш камышом, и русалка русалкой. И даже звезды.
Волк лег на холодный влажноватый песок, вытянул морду поверх лап. Покой и тихая радость коснулись его души и, не встретив отпора, медленно прошли ее до самого… что самое в душе? Не надо о нем беспокоиться, понял волк. С этой-то дудкой. А слышали еще такое слово «паника»? Он может. Наверно, он может. И он теперь никуда не уйдет от этого леса, этой реки, берега, русалки, трав и деревьев, птиц, наливающихся ягод. И от меня.
ВИКТОРИЯ ГОЛОВИНСКАЯ
ДЕВОЧКИ СПЯТ
По правую руку у Анне ангелы, по левую ничего. Ангелы мешают ей спать, толпятся, маячат белыми пятнами в темноте, вздыхают. Анне поворачивается на левый бок, но там стенка и неудобно.
У Лил по левую руку тьма; в ней холодно пальцам. Лил ежится и вздрагивает во сне, прячет ладонь под подушку, рука немеет и неудобно.
У Лерет в изголовье цветы, а под кроватью жабы; жабы ей нравятся, квакают успокаивающе, мерно, баюкают, а цветы пахнут нагло и громко, как оркестр. Лерет накрывает цветы колпаком на ночь, но это не спасает. Жабы от цветов чихают, но и это у них получается мелодично.
У Кинсе в ногах бабушкин сундук, из которого лезут к ней в сон укутанные шалями сказки. Кинсе сказки не любит — от них пахнет нафталином, а шали колются.
Бабушка-ведьма жалуется: девочки так беспокойно спят. Никакого уважения к традициям.
КАМЕННЫЙ ДОМ
Как-то вдруг она решила выйти замуж. Не то чтобы она любила этого малого… как его там… ну да бог с ним, нет, она его, конечно же, не любила. Так, что-то взгрустнулось пару раз, и недавно в самой большой витрине магазина на главной улице появилось нечто роскошное, белое, с воланами и тюлем. И еще, может быть, немножко перестала радовать левая бровь у ее отражения в блестящей поверхности зеркала, стоящего в спальне. Она даже велела было его заменить, но ее не послушали: и так расходов полно, а на урожай в этом году никто особо не рассчитывал — весенние заморозки сделали свое дело. Мэгги и О’Брайены перебирались в город, ну а она вот решила остаться. Почему — никто понять не мог, но — решила так уж решила, у О’Конноров слово крепко. Так что денежки бы ей не помешали. А еще с этим нелепым замужеством — Грэйс О’Коннор скоро по миру пойдет, говорили в деревне. Впрочем, что с нее взять, тут же добавляли седые матроны, опасливо косясь на старый каменный дом, почерневший от веками стегавших его дождей, — все они такие, О’Конноры-то, и мать ее тоже не в себе была, а уж бабка… Когда болтовня кумушек коснулась бабушки Кэти, резкий порыв холодного северного ветра промчался по пыльной дороге, взметнув подолы их пестрых юбок и в который раз заставив замолчать. Грэйс ничего не могла с собой поделать: этот липкий шепот выводил ее из терпения. Что они знали о бабушке Кэти, эти глупые курицы! Разве она виновата в том, что пальцы ее понимали больше, чем эти дурехи? Как будто их поля стали приносить больше с тех пор! Она же никогда не желала им зла, и даже когда они вели ее на костер, она заговаривала от колик младенца Бриди О’Доннелл. И даже Бриди не знала, что там шептала себе под нос лесная ведьма, как они ее звали… Ожоги-то от костра были сильными… Грэйс поежилась. Да, долго ей пришлось лечить свою обожженную кожу, мох-то малютке собрать непросто, даже если помнишь, где он растет. А вот трилистник отыскать так и не удалось. До сих пор у нее остался этот шрам — над левой бровью, пятно дьявола… Нет, видно, кумушек не переделать — будут плести свои бредни, как плели их матери и прабабки… И скоро, видно, придется вновь пройти очищение… Что ж, урожая у них не прибудет, но хоть душу отведут. Жаль только Патрика. Так он о наследнике мечтает, глупый… Да, не всё кумушки успевают, вот и этому отчаянному малому еще не успели нашептать, чтоб держался подальше от дома О’Конноров. Жаль его, что и говорить… На костер-то они его не потащат, но вот камнями забить могут, это на них похоже… А он не из крепких, даром что издалека. Да если и выживет, умом тронется, это точно. Сына-то ему не видать, а вот с дочкой он и сам видеться не захочет, после Огненного дня. Да к тому же нельзя ему ее видеть-то. Оранжевые глаза Грэйс он сразу узнает, слишком часто они ему снились по ночам. А уж отметину над левой бровью, багровую в первые дни, незаметной не назовешь.