Наставник мой давно спал, утомившись моей скверной латынью, челяди видно не было. Грех было пропустить зрелище.
Обнявшись, мы ввалились в ночлежку, гудевшую как Ноев ковчег, и принялись глазеть.
Плакала оборвашка у таганка, мужчины переглядывались; на нас, хихикающих, пришикнул старикашка — ведь на коленях старшего монаха корчился щуплый пастушонок в лохмотьях, подняв к потолку зареванное личико. Ужасный вопль содрогал горло ему.
Монах гладил его по голове, попутно объясняя публике, что маленький Стефан имеет очередное видение — сам Христос в сером плаще пилигрима с бедным посохом наставляет детское сердце на путь.
И на какой путь, сьеры!
Мы поразевали рты и охладели до костей: бедный припадочный сверчок вопил о Крестовом походе.
О Гробе Господнем; о венцах башен Иерусалима, прободевших свирепые небеса; о саде, где плакал Бог. О сарацинских псах, вцепившихся в горло Святой земли; об огнеглазом идоле Магомете-Ялла и христианских скелетах в ржавых латах, что дремлют, не отмщенные, в песках…
А молодой монах кивал, повторяя: «Истинная правда!»
Кто-то смеялся, кто-то сомневался, кто-то хлебал одонки из супного котла, а мы — трое охламонов — уже слышали хриплый рев рыцарского рога.
Провались в тартарары, надутый князек! Если мне и сияет вдали золотой лев рыцарства, то только ради Иерусалима.
Пока я приосанивался, обещал взять Брабо в знаменосцы и примерял героическое выражение лица, наш мальчик утих и, обливаясь потом, замер, как лягушка во льду.
Ангелы вынесли нас на воздух из клоповника.
Одуревшие, мы поняли одно: скоро наш духовидец будет проповедовать на паперти собора с разрешения, естественно, властей; скоро в нашем городке во всю прогремят призывы к походу, которого еще не видела земля.
Ох, какая тогда была весна, сьеры!
Ветра, дрожа мчались над башнями и крышами, как свора гончих; всюду яркость, цветение, сок — самая пора для чуда.
Когда мы, нагулявшись и подравшись сгоряча с мастеровыми, расстались, наши макушки скребли небосклон, а под рубахами прыгали в нетерпении сердца, как холодные рыбины.
Дома я был выдран батюшкой за побег с урока и заклеймен прозвищем «босяк» и «позор отеческих седин», а вдобавок получил затрещину от матери за разбитую губу и грязный камзол, да еще ночью меня поймали за вороватой примеркой отцовских шпор, что хранились в нашем доме как реликвия. Грехов на мне было, как блох.
Неделю меня держали взаперти, но я не унывал — я горел.
Я бредил по ночам садом, где плакал Бог. На мне висели двадцать сарацинов с кривыми мечами и кораном за пазухой. Я дрался, как лев, двуручным мечом и погибал с розовой улыбкой на устах, но погибал ненадолго, чтобы завтра слушать грохот барабанов на Голгофском холме.
Пока я грезил в четырех стенах, город метался в лихорадке от церкви к церкви, люди падали без сознания, сдавленные толпой в соборе.
С утра до поздней ночи взрывались в небесах громады колоколов, а ложилась тьма — россыпи факелов дробили образ площадей, запруженных молящимися. Солнце всходило, шипя как яичница, и обливало небывалым жаром толпы.
И детский крик рвался от высокого портала собора Марии Граната. Напор жаждущих был так велик, что, казалось. черные резные стены двинутся и покатятся как цыганская повозка.
Стефан звал на Иерусалим — и город рыдал.
Стефан бился в священных конвульсиях — и город вздыхал: «Mea culpa!» и бил себя кулаком в грудь.
На Стефана исходил из мрака столб огня — и дети бежали по переулкам к площади, размахивая ветками цветущей вишни.
В снегопаде белым белешеньких лепестков стоял Стефан — и город улыбался.
А молодой монах ударял в барабан и повторял: «Истинная правда!»
Взрослые ищут власти, стяжания и утех плоти. Войска, посланные святейшим понтификом, предпочитают служить венецианцам за жалкую мзду, а меж тем небеса содрогаются и гневом кипят страны. Господь теряет свою землю, свою нерушимую вотчину, где он учил Слову Отца своего, более тридцати лет провел в скитаниях, где Он был мучим, распят, воскрес и вознесся! Так пусть смиренные и невинные крошки, христолюбивые юнцы и юницы соберутся, пойдут и отвоюют Гроб Господень из мерзостных рук идола Магомета!» — так или примерно так, сьеры, кричал Стефан в тот день, когда меня выпустили из дому на проповедь.
На площадь я приехал под строгим надзором — справа покашливал в седле батюшка в двухслойной арагонской кольчуге, слева мать в белом платье правила золотистой лошадкой. Толпа захлестнула нас, в ней задыхались кони…