И я наконец вышла. На покупки ушло немало времени, подбирать шерстяные и шелковые нитки всегда ужасная тоска, но все же я справилась с заданием. Я выбрала образцы вышивок для туфель, выбрала закладки, и шнурки для колокольчиков, и кисточки для кисетов. Покончив со всей этой чепухой, я выбросила ее из головы, и мне осталось только доставить фрукты имениннице.
Меня даже радовала долгая прогулка по унылым старинным улицам Нижнего города и нисколько не обескураживало, что на вечернем небе проступила черная туча, покраснела по краям и стала постепенно наливаться пламенем.
Я боюсь сильного ветра, ибо порывы бури вызывают необходимость усилия, напряжения сил, и я всегда подчиняюсь этому с неохотой; ливень же, снегопад или град требуют только покорности — терпи и жди, пока промокнет до нитки твое платье. Зато перед тобой расстилаются чистые, пустынные проспекты, расступаются тихие широкие улицы; город цепенеет, застывает, как по мановению волшебной палочки. Виллет тогда превращается в Фадмор. [283]Так пусть же хлынут ливни и разольются реки — но только бы мне прежде отделаться от своей корзинки.
Неведомые часы на неведомой башне (ибо голос Иоанна Крестителя не мог донестись в такую даль) пробили без четверти шесть, когда я достигла указанного мне начальницей дома. Это была даже и не улица, скорее нечто вроде бульвара. Здесь царила тишина, между широких серых плит проросла трава, дома были большие, очень старые с виду, а над крышами виднелись купы деревьев, означая, что позади строений раскинулись сады. Дремлющая тут старина, очевидно, изгнала отсюда все деловое и бойкое.
Некогда здесь жили богачи, и еще сохранились признаки былого величия. Церковь, темные обветшалые башни которой высились над округой, была славным и некогда процветающим храмом Волхвов. Но богатство и слава давно расправили золоченые крыла и улетели прочь, предоставив древнему гнездовью либо стать приютом Бедности, либо уныло, пусто и одиноко влачить бремя неотвратимых зим.
Пройдя по пустынной мостовой, где на плитах уже темнели капли величиной чуть не с пятифранковые монеты, я нигде не заметила никаких признаков жизни, исключая увечного и согбенного старика священника, который проковылял мимо меня, опираясь на посох и олицетворяя собой упадок и старость.
Он вышел из того самого дома, куда я направлялась, и, когда я уже стояла перед только что захлопнувшейся за ним дверью, намереваясь позвонить, он оглянулся и посмотрел на меня. Он не скоро отвел взгляд; быть может, облик мой, не облагороженный преклонными годами, и моя корзинка показались ему здесь неуместными. Я и сама, признаться, немало бы удивилась, случись мне сейчас увидеть на пороге круглолицую розовощекую горничную; но мне отворила совсем дряхлая старушка в допотопном крестьянском уборе, равно безобразном и пышном, с длинными рюшами кружев ручной работы и в сабо, скорее похожих на какие-то утлые ладьи, чем на обувь, — и я совершенно успокоилась.
Выражение лица ее было менее успокаивающим, нежели одеяние. Редко случалось мне встречать более брюзгливую особу. Она едва ответила на мои расспросы о мадам Уолревенс. Кажется, она вырвала бы у меня из рук корзинку, не подоспей к нам священник, услужливо подставивший мне ухо.
Из-за очевидной его глухоты я не сразу сумела растолковать ему, что мне надобно увидеть саму мадам Уолревенс и передать ей фрукты в собственные руки. В конце концов он понял, в чем суть моего поручения, которое долг предписывал мне неукоснительно выполнить. Обратясь к престарелой горничной не по-французски, но на особом наречии жителей Лабаскура, он убедил ее впустить меня на негостеприимный порог, сам препроводил наверх, в некое подобие гостиной и там оставил.
Комната была просторная, с высоким потолком и цветными, почти как в церкви, окнами, но она казалась унылой и вызывала странное ощущение покинутости в сером свете близящейся грозы. Далее открывался проход в другую комнату, поменьше; единственное окно ее прикрывали ставни, и в сумраке смутно вырисовывались очертания скудной меблировки; то, что глазу моему удалось различить, поразило меня, особенно портрет на стене.
И вот портрет, к моему изумленью, дрогнул, качнулся, свернулся, и обратился в ничто и, исчезнув, открыл арку, а за ней сводчатый проход и дальше таинственную винтовую лестницу, каменную, холодную, некрашеную и не покрытую ковром. На этой лестнице, мрачной, как в застенке, раздался стук тросточки — тук-тук-тук, — и потом на ступени легла тень, а затем я увидела и некий образ.