Теперь они уже не избегали вспоминать о прежних деньках в Бреттоне, сначала о них говорили с тихой застенчивостью, потом все с большей простотой и открытостью. Грэм сам куда лучше справился с той задачей, которую хотел было возложить на непокорную Люси. Он сам заговорил о «маленькой Полли» и нашел для этого в своем голосе такие нежные, лишь ему свойственные нотки, какие решительно утратились бы при моей передаче.
Не раз, когда мы оставались с ней наедине, Полина радостно дивилась тому, как точно сохранились те времена в его памяти, как, глядя на нее, он вдруг вспоминал, казалось, давно забытые подробности. Он вспоминал, как однажды она обняла его голову руками, погладила по львиной гриве и воскликнула: «Грэм, я тебя люблю!» Он рассказывал, как она ставила возле него скамеечку и с ее помощью взбиралась к нему на колени. Он запомнил — он говорил ей об этом — ощущение ее нежных ручонок, гладивших его по щекам и перебиравших его густые волосы. Он помнил ее крошечный пальчик на своем подбородке и ее взгляд и шепоток: «Ох, какая ямочка!» Помнил и ее удивление: «Какие у тебя пронзительные глаза», и в другой раз: «У тебя милое, странное лицо, гораздо милей и удивительней, чем у твоей мамы или у Люси Сноу».
— Непонятно, — говорила Полина, — я была такой маленькой, а такой смелой. Теперь-то он для меня неприкосновенен, просто святыня, и, Люси, я чуть ли не со страхом гляжу на его твердый мраморный подбородок, на его античное лицо. Люси, женщин называют красивыми, но он на женщину нисколько не похож, значит, он не красивый, но какой же он тогда? Интересно, другие смотрят на него теми же глазами? Вот вы, например, восхищаетесь ли им?
— Я скажу вам, как я на него смотрю, — ответила я однажды на ее настойчивые расспросы. — Впрочем, я его вообще не вижу. Я взглянула на него раз-другой год назад, прежде чем он узнал меня, а потом закрыла глаза. И потому, если бы он ходил мимо меня ежедневно и ежечасно, от восхода до заката, я бы и то уже не узнавала его черт.
— Люси, что вы такое говорите? — спросила она прерывающимся голосом.
— Я говорю, что ценю свое зрение и боюсь ослепнуть.
Я решилась этим резким ответом пресечь нежные излияния, сладким медом стекавшие с ее уст и расплавленным свинцом падавшие мне в уши. Больше она со мной о его красоте не говорила.
Но вообще о нем она говорила. Иногда робко, тихо, краткими фразами, иногда дрожащим от нежности и звенящим, как флейта, прелестным голоском, но как же для меня это было мучительно! И я смотрела на нее строго и даже ее обрывала. Однако безоблачное счастье затуманило ее от природы ясный взор, и она, очевидно, думала только: «Ах, какая нервозная эта Люси!»
— Спартанка! Гордячка! — говорила она, усмехаясь. — Недаром Грэм вас находит самой своенравной из всех своих знакомых. Но вы удивительная, чудная, мы оба так считаем.
— Вы сами не знаете, что говорите! — отозвалась я. — Поменьше бы касались моей особы в беседах ваших и в мыслях — премного была бы вам благодарна! У меня своя жизнь, у вас — своя.
— Но наша жизнь так прекрасна, Люси, или будет прекрасна. И вы должны разделить с нами нашу будущность.
— Я ни с кем не хочу делить будущность в том смысле, как вы это понимаете. Я надеюсь, и у меня есть единственный друг, но я еще не уверена. И пока я не уверена, я предпочитаю жить сама по себе.
— Но такая жизнь печальна!
— Да. Печальна. Но бывают печали более горькие. Например, разбитое сердце.
— Ах, Люси, найдется ли кто-нибудь, кто понял бы вас до конца?
Любовь часто ослепляет людей и делает их ко всему остальному бесчувственными; им нужны свидетели их счастья, а что при этом испытывает свидетель — не важно. Полина запретила писать ей письма, однако же доктор Бреттон их писал, и она на них отвечала, несмотря на все свои решения. Она показывала мне письма. Со своеволием избалованного дитяти и повелительностью могущественной наследницы она заставляла меня их читать. Читая послания Грэма, я понимала, что она гордится тем, что получает такие послания, понимала и желание поделиться радостью — то были дивные письма, мужественные и нежные, скромные и пылкие. Ее же письма должны были ему нравиться. Она писала их, вовсе не стремясь выказать свои таланты и еще менее, полагаю, выказать свою любовь. Напротив, казалось, она поставила перед собой задачу таить собственные чувства и обуздывать жар своего обожателя. Но только могли ли такие письма послужить ее цели? Грэм ей стал дороже жизни; он притягивал ее как магнит. Все, что писал он, или говорил, или думал, было для нее полно невыразимого значения. И ее строки горели этим невысказанным признанием. Эти письма согревали их души с первых слов, с обращения и до подписи.