Из всех присутствовавших досадовал, понятно, один цергард Эйнер, привыкший мыслить масштабами государства. Гвейрану было как-то всё равно: став церангаром, он не стал патриотом-арингорадцем, хранил нейтралитет, потому что в этой войне все стороны были одинаково «хороши». Тапри вообще ничего не знал. О квандорских полицейских говорить не приходится, их-то ситуация устраивала как нельзя лучше. А зря, между прочим. Они не знали, и никто не знал, кроме специальных служб, что у каждого здорового человека, прожившего в бункерах Воргора долее трёх-четырёх месяцев, отпрыски обязательно рождались мутантами, да не «детьми болот», а полными уродами, слабоумными либо совершенно нежизнеспособными. Или не рождались вовсе, по причине особого рода бессилия потенциального родителя. Так что жизненная перспектива у семерых полицейских и их сослуживцев была незавидной, только этим и утешался цергард Эйнер, следуя бесконечной вереницей бетонированных коридоров к бункеру полевой полиции.
Жуткое это было место, для тюремных застенков лучшего и не подберёшь! Серый камень, тоскливо-жёлтый электрический свет, под ногами вечная хлюпающая сырость, языки плесени на стенах – бурые, ржавые, синюшные и ещё ядовито-розовые, глупого какого-то оттенка. Связки проводов под потолком, с них тоже свисает короткими лохмотьями какая-то ботаническая мутировавшая дрянь, что-то вроде мха. Запах тяжёлый и затхлый: сырость, порох, кислое железо, а может быть, кровь… даже наверняка кровь… Потому что вот оно – лежит лицом вниз, вытянув вперёд руки, мёртвое тело в арингорадской пятнистой форме. И тёмное пятно расплылось вокруг его головы… Обычная судьба «языка». Интересно, какие сведения он выдал врагу? Или не выдал, предпочёл уйти из жизни героем? Нет, вряд ли. Бывает такая боль, что ни один человек не выдержит без дополнительного стимула, и нельзя его за то винить, с природой не поспоришь.
…А коридор всё тянется, поворот за поворотом, настоящий лабиринт. Двери, двери… На некоторых – бумажные надписи по-квандорски; бумага отсырела, чернила подплыли, кажется, будто лет сто здесь висят, а не полгода. На других – полуободранные арингорадские плакаты из стандартного агитационного набора, узнаваемые даже по отдельным, фрагментам: «Враг не пройдёт», «Живым – будущее, мёртвым – отмщение»… Цергард Эйнер усмехнулся про себя, разглядывая неопрятные обрывки: «Молодцы, намертво клеили!» Это был хороший знак. Раз не торопятся квандорцы приводить в порядок новые апартаменты, значит, не рассчитывают продержаться здесь долго… Ну, вот, кажется, и пришли.
Это место он знал, бывал раньше. Года два назад, зимой. Тогда здесь было не в пример опрятнее. Оно и понятно – своё, не чужое, да и вычистили к приезду высокого начальства… А располагалась тут санчасть, вот что. И его, как водится, притащили в эту санчасть, сказать ободряющее слово раненым. И он пошёл из вежливости, хотя терпеть этого не мог, и всякий раз чувствовал себя идиотом. Потому что прекрасно помнил, как сам валялся на госпитальной койке с простреленным лёгким, как было больно от каждого вздоха, а рядом всё время кто-то орал и умирал. А его кровать стояла на проходе, её задевали всякий раз, когда вытаскивали очередного покойника, и это тоже было больно. Тогда ему больше всего хотелось остаться одному и в тишине, он даже помереть был согласен, лишь бы не беспокоили. Но откуда-то чёрт принёс вдруг цергарда Добана, и тот принялся воодушевлять. Нёс традиционную ахинею о светлых подвигах, славных защитниках отечества, доблести и долге. И акценты сместились. Теперь бойцу Эйнеру Рег-ату больше всего хотелось встать и пристрелить будущего соратника, чтобы заткнулся и не позорил верховную власть. Но тот говорил, говорил, долго и глупо. И те, кому было получше, делали вид, будто внимают с восторгом, даже «ура» кричали в соответствующих местах. Но что они болтали потом, когда в палате не осталось никого из начальства – цергарду Добану определенно следовало бы послушать, это навсегда бы отбило у него охоту к красивому слову…
Между прочим, о том, что среди слушателей его находился сын соратника Регана, Добан тогда так и не узнал, потому что на лица не глядел, не интересовали его бойцы в отдельности, он воспринимал их только в массе. И даже если бы Эйнер уже мог говорить, всё равно не стал бы привлекать к себе его внимание. Он так ненавидел его в тот момент, что не хотел чувствовать себя обязанным: цергард Добан хоть и не числился в друзьях цергарда Регана, но наверняка поспешил бы облегчить положение его сына, подыхающего от ран в кошмарной общей палате прифронтового госпиталя (чего, к слову, сам цергард Реган не сделал бы принципиально).