— Когда какого-нибудь карманника сажают за украденный кошелек, в газетах, и уж тем более в такой, как «Коррьере», почему-то не печатают статей, что, мол, давайте его пожалеем и выпустим. А эти свиньи? Сколько они наворовали, одному Богу известно. Ваши налоги. Мои налоги. Миллионы, триллионы лир. — Тут он вдруг осознал, что слишком разошелся, снова махнул рукой, словно отгоняя собственный гнев, и спросил куда более спокойно: — Так что там с Фаверо?
— Это было не самоубийство.
Вьянелло вытаращил глаза.
— А что же было на самом деле? — спросил он, совершенно забыв о своем праведном гневе.
— Он никак не мог сам вести машину: в его крови обнаружено слишком много барбитуратов.
— Много — это сколько?
— Четыре миллиграмма, — ответил Брунетти и, не давая Вьянелло возразить, что это не такая уж большая доза, добавил: — Это был роипнол.
Вьянелло, так же как и Гвидо, прекрасно понимал, что четыре миллиграмма такого препарата свалили бы их обоих дня на полтора.
— А какая тут связь с Тревизаном? — спросил сержант.
Поскольку Вьянелло, как и сам Брунетти, давно утратил веру в случайности, рассказ о телефонном номере, известном, как оказалось, обоим убитым, он выслушал, затаив дыхание.
— Так это недалеко от станции, куда прибывают поезда из Падуи? На виа Фагаре?
— Да. Бар «У Пинетты». Вы знаете его?
Вьянелло подумал минутку, глядя куда-то в сторону, потом кивнул:
— Кажется, да. Если это тот, о котором я думаю. Слева от вокзала, так?
— Не знаю. Знаю только, что где-то неподалеку от него, но об этом баре я ничего не слыхал.
— Похоже, это он самый. «У Пинетты»?
Брунетти кивнул. Он ждал продолжения.
— Если это действительно тот бар, который я имею в виду, скажу прямо — место гиблое. Там вечно крутятся выходцы из Северной Африки, ну эти, «вы меня понимать?» — их везде хватает. — Вьянелло замолчал, и Брунетти приготовился было выслушать какое-нибудь презрительное замечание об этих уличных торговцах, наводнивших улицы Венеции и торгующих поддельными сумочками «от Гуччи» да резными африканскими статуэтками. Но Вьянелло, к его удивлению, вздохнул и сказал: — Жаль бедолаг.
Брунетти давным-давно понял, что ожидать от сограждан последовательности в политических взглядах — дело безнадежное, однако сочувствие Вьянелло к иноземным торговцам стало для него полнейшей неожиданностью. Из сотен тысяч людей, слетающихся в Италию в надежде кормиться крошками с богатого стола, именно этих торговцев не любили и проклинали больше всего. И вот, пожалуйста, Вьянелло, человек, который не просто голосовал за Lega Nord[18], но еще и ратовал за то, чтобы Италию поделили на два государства и границу провели где-нибудь к северу от Рима — а в полемическом запале и вовсе кричал, что, мол, давно пора построить стену и отгородиться от варваров, от африканцев, ведь к югу от Рима живут сплошные африканцы, — этот самый Вьянелло называет этих самых африканцев «бедолагами», причем явно искренне.
Но хотя Брунетти и был изрядно озадачен таким поворотом, тратить время на эту тему ему совершенно не хотелось. Вместо этого он спросил:
— Есть у нас кто-нибудь, кто мог бы сходить туда вечерком?
— Смотря для чего, — отозвался Вьянелло, подобно Брунетти решивший не развивать этническую тему.
— Да так, пропустить стаканчик, пообщаться с людьми. Поглядеть, кто пользуется телефоном, кто на звонки отвечает.
— И этот кто-то не должен быть похож на полицейского, верно?
Брунетти кивнул.
— Может, Пучетти?
Брунетти покачал головой:
— Молод слишком.
— И пожалуй, слишком уж паинька, — согласился Вьянелло.
— М-да, чудное, похоже, заведеньице этот бар.
— Я бы по крайней мере без пушки туда не совался, — отозвался Вьянелло и через пару минут как-то нарочито небрежно заметил: — Самое место для Мышки.
«Мышкой» называли сержанта, ушедшего в отставку полгода назад после тридцати лет службы в полиции. Его настоящая фамилия была Романо, но так к нему никто не обращался вот уже пять десятков лет, с тех самых пор, когда он, маленький и кругленький мальчуган, и правда напоминал мышонка. Но даже когда он вырос и возмужал, когда стал так широк в плечах, что форменные куртки приходилось шить на заказ, кличка осталась при нем — столь же нелепая, сколь и привычная. И еще, никто никогда не смеялся над тем, что кличка была женского рода. За его тридцатилетнюю службу множество людей пыталось навредить, но ни один не осмелился потешаться над его прозвищем.