— А что, по-вашему, ему о вас известно?
— Сначала я подумал, что он намекает на то, что следует за мной по пятам. Но потом мне пришло в голову, что… наверное… он видит между нами какое-то сходство, — продолжал Фалькон, запинаясь. — Я уже догадывался, что девушка убита, и чувствовал себя виноватым.
— Виноватым?
— Мы подозревали, что есть какая-то связь между убийцей и девушкой, но мы ее не отследили. Надо было действовать оперативней… Мы прохлопали…
— Вы не прохлопали, — заметила Алисия. — Ведь она же ничего вам не сказала. Она защищала его по каким-то своим соображениям.
— Но меня все равно мучило чувство вины.
— Но из-за чего?
Долгое молчание.
— В ту ночь я встретил еще одну процессию… ордена молчальников, или кающихся. Понимаете… она была исключительно прекрасна… Дева Мария. Странно, что одетый в платье манекен способен был до такой степени меня… взволновать. Я не смог этого вынести. Величия того, что она собой олицетворяет. Мне необходимо было миновать ее, убежать прочь.
— И все потому, что вы не сумели спасти девушку?
— Вот именно. Не уберег.
— Вы ведь знаете, кто такая Дева Мария?
— Да.
— И вам известно, что она олицетворяет?
Фалькон кивнул.
— Скажите.
— Это символ матери, — сказал он.
— Символ Матери, — повторила она с ударением. — Объясните мне, зачем вы поехали в Танжер?
— Я хотел выяснить, как… Я хотел выяснить, что произошло, когда она умерла.
— Ну и как, выяснили?
— Частично. Мне наконец рассказали, что тогда случилось на улице. Мне мерещилось что-то зловещее, а оказалось, ничего особенного — просто горничная-берберка устроила спектакль. У арабских женщин это заведено. Вы, вероятно…
— Вы сами себе не верите, правда, Хавьер? Вас это зацепило.
— Я так не думаю.
Алисия медленно выдохнула. Они снова уткнулись в кирпичную стену.
— А что еще вы узнали в Танжере?
— Какие-то глупые сплетни о том, как погибла моя вторая мать.
— Ваша вторая мать?
— Я не собираюсь повторять эту ахинею.
— А о чем-нибудь вы говорить собираетесь? — резко спросила Алисия.
— У меня какая-то необъяснимая боязнь молока, — объявил Фалькон и рассказал про случай в Тетуане и про свой сон.
— Что значит для вас молоко?
— Ничего.
— Значит, ваш сон был ни о чем?
— Я имел в виду, что оно ничего для меня не значит, просто я всегда ненавидел молочные продукты… как и мой отец.
— А чем матери вскармливают своих детей?
— Мне надо идти, — сказал он вдруг. — Время вышло. Вам надо быть со мной построже.
Они направились к двери. Фалькон, не взглянув на нее, вышел на лестничную площадку, не стал включать свет и зашагал вниз, к выходу.
— Вы еще придете ко мне, Хавьер? — крикнула ему вслед Алисия.
Он не ответил.
Фалькон сидел в кабинете за письменным столом и так и сяк перекладывал черно-белые снимки спрятанных под копиями рисунков. Он пришпилил снимки к стене и посмотрел на них с расстояния. Полный бред. Он поменял листки местами, решив, что все дело в их расположении, но вскоре понял, что комбинаций может быть множество.
Дверь дребезжала под напором носившегося по дворику ветра. Фалькон вышел, сел на бортик фонтана и принялся стучать носком башмака по истертым мраморным плиткам пола. Их прямоугольнички напомнили ему о схемке, вылетевшей из свитка холстов.
Он со всех ног кинулся в мастерскую. Схемка нашлась на полу между коробками. На ней были начерчены в ряд пять смыкающихся прямоугольников с номерами. Фалькон сбежал вниз по лестнице, подгоняемый идеей, что это, возможно, и есть ключ к разгадке всей тайны. Но какой? Он замер посреди дворика.
Устоявшиеся представления… Мысль об их крушении пришла к нему в зрительных образах блокбастера на библейский сюжет: опрокидывающиеся статуи, летящие вниз замковые камни, обрушивающиеся своды, рассыпающиеся на огромные зубчатые фрагменты колонны. Его представление об отце и так уже изменилось — неистовый легионер, опустошенный ветеран русского фронта, контрабандист-убийца и, под конец, терпящий невыносимые муки художник. Но все это поддавалось хоть какому-то объяснению. Тут дело было не в натуре отца, а во влиянии на нее самого жестокого во всей истории века. Зверская и кровопролитная гражданская война, катастрофическая Вторая мировая война, остаточная жестокость, постепенно превратившаяся в гедонизм в послевоенном Танжере. Ну да, оказался слаб! Но сейчас речь могла идти об открытии совсем иного рода, о разоблачении чего-то глубоко личного, некоего жуткого порока, который не оставит сомнений в том, что он сын монстра. Хочется ли ему этого?