Их было много — человек пять или шесть. Считать Баландину было некогда, да и чертово мыло немилосердно щипало глаза, заставляя щуриться и трясти головой. Он заметил только, что в центре тесного полукруга синих от татуировок тел выделяется волосатая туша Мосла, который был правой рукой местного пахана — точнее, той мрази, которая называла себя паханом. Насколько мог судить Баландин, настоящих уголовных авторитетов в их отряде по какой-то причине не было, и их роль выполняли обыкновенные беспредельщики.
Справа от Мосла стоял Аборт. От его угрюмой молчаливости не осталось и следа — он был возбужден и весел, только что руки не потирал от приятных предвкушений. О том, что предвкушения у него самые приятные, догадаться было несложно, поскольку Аборт был одет в костюм Адама до грехопадения и индикатор его настроения был целиком на виду.
Манюня тоже был здесь — ухмылялся золотозубой пастью и тянул к Баландину веснушчатые лапы, пытаясь схватить его снова. Никто не высказывал никаких претензий и не пытался что-то объяснить или выяснить, поэтому Баландин решил, что и ему вряд ли стоит задавать вопросы. Он схватил Манюню за протянутую вперед руку и резко вывернул его пальцы вверх так, что они стали под прямым углом к ладони. Манюня взвыл от неожиданной боли и рухнул на колени. Баландин врезал ему коленом по сопатке, еще раз крутанул напоследок пальцы — при этом что-то сухо щелкнуло, словно сломался карандаш, — и оттолкнул воющего коллегу в угол.
Он развернулся, чтобы встретить следующего, но они бросились на него всем скопом. Он еще успел достать кого-то кулаком по морде, кого-то боднуть и двинуть Аборта локтем прямиком в то место, где у него в данный момент размещалось его настроение, но исход дела был предрешен заранее, и он это знал. Не прошло и тридцати секунд, как его голова оказалась намертво зажата подмышкой все у того же Аборта. Кто-то — ему показалось, что это был Манюня — крепко держал его за руки, еще кто-то медвежьей хваткой облапил поперек туловища. Баландин вскрикнул от страха и унижения, рванулся в последний раз, понял, что все кончено, стиснул зубы и стал терпеть.
Он не издал ни единого звука — ни тогда, когда его насиловали, ни тогда, когда, натешившись, принялись избивать, ни даже тогда, когда к нему, распростертому на залитом кровью полу, подошел Манюня и, прошипев: «Ты мне палец сломал, пидорюга!», рубанул его по правой ладони лезвием лопаты, начисто отхватив два пальца — безымянный и мизинец. Молчал он и в лазарете, лежа на спине и сухими глазами глядя в потолок. Он ничего не сказал ни врачу, ни приходившему к нему каждый день со своими вопросами «куму», ни даже соседу по палате, который маялся кровавым поносом и сильным любопытством. Возможно, этот бледный до синевы дристун и не был подсадным, но Баландин раз и навсегда решил считать всех до единого людей своими личными врагами — решил в тот самый миг, как пришел в себя на больничной койке.
— Ну и хер с тобой, — сказал ему в конце концов кум. — Что я, в самом деле, лезу в твои личные дела? Откуда мне знать: может, тебе понравилось! Ну и на здоровье. Не ты первый, не ты последний. Только потом жаловаться ко мне не бегай, даже слушать не стану. Так петухом и помрешь. И учти: переводить я тебя никуда не буду, понял? Из лазарета пойдешь прямо на свой РБУ, дальше любовь крутить…
Баландин впервые повернул к нему багрово-синее распухшее лицо под марлевой чалмой. Его разбитые губы слабо шевельнулись, раздвигаясь в болезненной гримасе, отдаленно напоминающей улыбку.
— Спасибо, — хрипло прошептал он и отвернулся.
За те две недели, что Баландин отлеживался в лазарете, в его бараке многое изменилось. Из-под Темникова пришел большой этап, состоявший по преимуществу из настоящих блатных. Их было много, они были скованы железной внутренней дисциплиной, и шарага беспредельщиков мгновенно увяла, сделавшись тихой и незаметной. Баландин, впрочем, поначалу даже не заметил этих изменений. В лазарете он принял твердое решение во что бы то ни стало выжить и поквитаться с Рогозиным, а для этого было просто необходимо кое-что сделать.
Начал он с РБУ.
Манюня встретил его кривой блудливой улыбочкой и издевательским вопросом о самочувствии. Баландин молча повернулся к нему спиной, вооружился «комсомольской» лопатой — той самой, которой Манюня отрубил ему два пальца — и принялся наваливать в тачку щебенку. Отрубленные пальцы немилосердно болели, голова кружилась, и ходить все еще приходилось враскорячку, но это были детали. Баландин впрягся в тачку и покатил ее наверх по шаткому наклонному настилу. Он был на середине пути, когда с воем и гулом включились электромоторы, и две огромные бетономешалки начали вращаться, с каждой секундой набирая обороты.