Что касается других твоих вопросов. О слабом знании еврейского я уже говорил. Кроме того, я собирался сходить в знаменитую садовую школу в Далеме, без малого в четверти часа отсюда, но меня отпугнул один палестинец, сообщив информацию, которой хотел меня подбодрить. Для практических занятий я слишком слаб, для теоретических слишком неспокоен, к тому же дни так коротки, и при плохой погоде я ведь не могу выходить, так я и остался.
В Прагу я бы, конечно, поехал, несмотря на все расходы и трудности, уже хотя бы для одного того, чтобы побыть с тобой и наконец хоть разок побыть с Феликсом и Оскаром (в твоем письме к Э. есть одна ужасная фраза об Оскаре, это написано просто под настроение или на самом деле так?), но Оттла мне не советует, да вдобавок еще и мать. Так оно и лучше, я там еще не был гостем, возможно, мне удастся пробыть здесь так долго, что я стану гостем.
Твой Ф.
Дай мне совет насчет свадьбы твоего брата. Привет от меня сестре и зятю.
До ноября я могу ждать с зимними вещами. В чем заключается твоя работа? Роман стоит?
[Открытка, Берлин — Штеглиц, штемпель 17.XII.1923]
Дражайший Макс,
я долго тебе не писал, были всяческие помехи и всяческая усталость, с которыми сталкиваешься именно на чужбине (в качестве вышедшего на пенсию чиновника) и, что еще трудней, в глухом мире. Нервность, с какой я тогда, в случае с твоей статьей, подтвердил, насколько у меня несчастливая рука, уже, пожалуй, прошла, она прошла, впрочем, уже тогда же, ведь день спустя ты получил, как мне говорила Э., хорошую открытку с просьбой о прощении, поэтому и меня это больше не тяготило. Денежные заботы мне теперь очень хорошо понятны; только теперь, пережив и ощутив недоразумения ноябрьского кризиса, который ты тогда растолковал настолько лучше меня, я не понимаю, почему ты считаешь нужным держаться на расстоянии от декабрьского кризиса (ревность, телефонные затруднения), как будто он по существу так уж отличается от кризиса в ноябре, который настолько хорошо разрешился, когда вы были вместе, что это можно было считать образцом для дальнейшего. Во всяком случае, если у тебя есть какие-то поручения и ты не очень опасаешься какой-нибудь глупости с моей стороны, не забывай меня.
Что значит замечание о твоей пьесе? Ее хорошо поставили. Я не читаю газет (потому что они сильно подорожали), отказался даже от воскресной газеты (о новых налогах все равно узнаешь от хозяйки более чем вовремя), поэтому о происходящем в мире знаю куда меньше, чем в Праге. Я бы, например, с удовольствием узнал что-нибудь о «Винценце» Музиля[126], о котором не слышал ничего, кроме названия, которое прочел спустя какое-то время после премьеры по дороге в институт (мой выход в свет) на театральной афише. Но это, наверное, не велика беда. Кстати, ты не вступал в какие-нибудь отношения по поводу твоей пьесы с Фиртелем или Блеем? Они ведь чуть ли не друзья… Оскару я давно написал по поводу его рассказа в «Рундшау», но это дело, так сказать, еще разворачивается.
Привет от Доры, которая прямо-таки в восторге от статьи про Кржичку.
[Берлин-Штеглиц, середина января 1924]
Дорогой Макс,
вначале я не писал, потому что болел (высокая температура, озноб и в качестве осложнения единственный визит врача за 160 крон, Д. потом выторговала половину, во всяком случае, я с тех пор в десять раз больше боюсь заболеть, место второго класса в еврейской больнице стоит 64 кроны в день, и это только за койку и питание, не считая обслуживания и врача), потом я не писал, потому что думал, что ты по пути в Кенигсберг будешь проезжать через Берлин, кстати, тогда и Э. говорила, что в течение трех недель ты должен здесь быть, чтобы присутствовать при ее выступлении, а когда потом и этого не получилось (почему не вышло с Кенигсбергом? Что может не нравиться «Бунтербарт»[127], который мне надо бы уже прочесть, в этом нет ничего плохого, с «Клариссой» вначале тоже было так, конечно, «Кларисса» должна была бы проложить дорогу второй пьесе), итак, когда потом и этого не получилось и твой приезд сюда отодвинулся на такой далекий срок, что можно было бы вздохнуть вместе с Э. — я не знаю, как она держится на сей раз, — я не писал из-за легкой меланхолии, по причине неприятностей с пищеварением и т. п. Но теперь твоя открытка меня пробудила. Конечно, что касается Э., я попытаюсь сделать все, что в моих силах, хотя и враждебность старой, похоже столь же капризной, сколь и упрямой, дамы, которая, видимо, знает толк в интригах, все-таки что-то значит. Мне помогает и в то же время немного мешает то, что я, в сущности, рад видеть Э., занятую театром, который мне более доступен, чем тайны горла, груди, языка, носа и лба, но это обесценивает мои слова, если они вообще имели какую-то цену. Главное препятствие, однако, — мое здоровье, сегодня, например, я заказал телефонный разговор с Э., но не мог перейти в холодную комнату, потому что у меня 37,7 и я лежу в постели. Ничего тут особенного нет, у меня так бывало часто и без последствий, тут могла сыграть свою роль и резкая перемена погоды, завтра, надеюсь, все пройдет, во всяком случае, это сильно ограничивает свободу передвижения, а кроме того, цифры гонорара врачу горят над моей кроватью огненными буквами. Но все-таки, может быть, завтра утром я поеду в институт и смогу побыть у Э., все время вытаскивать ее в такую погоду — она, кажется, немного простужена — тоже нехорошо. А там у меня есть план залучить, если удастся, Э. на чтение Мильдии Пинес, о которой я тебе как-то рассказывал. Она приезжает на несколько дней в Берлин, у нее будет доклад в Графическом кабинете Ноймана (она читает наизусть историю жизни старца из «Братьев Карамазовых»), и, видимо, навестит меня. Возможно, она окажет на Э. хорошее воздействие своим Примером, к тому же Пинес преподает еще и язык, это молодая девушка. Я, конечно, охотно разрешу Э. читать меня вслух, я давно уже искренне просил ее об этом (хотя бы ради того, чтобы впервые за долгое время послушать стихи Гёте), этому мешали до сих пор лишь внешние обстоятельства, в том числе и то, что мы, как бедные неплатежеспособные иностранцы, должны до 1 февраля покинуть свою прекрасную квартиру. Ты прав, вспоминая о «теплой сытой Богемии», но все не так хорошо, тут все же некоторый тупик. Шелезен исключается, Шелезен — это Прага, к тому же я 40 лет жил в тепле и сытости, и результат не располагает к новым попыткам. Шелезен — это было бы слишком мало для меня и, вероятно, для нас, к тому же я не очень привык к «учению», не говоря о том, что это даже и не «учение», а формальная радость без подоплеки, но меня бы ободрила возможность иметь рядом человека понимающего, для меня, наверное, больше значил бы человек, чем дела, в которых он понимает. Как бы там ни было, в Шелезене это было бы невозможно, разве что — твои слова навели меня на эту мысль — в какой-нибудь богемской или моравской деревне; я буду об этом думать. Если бы организм был покрепче, все это можно бы выразить так: слева его поддерживает, скажем, Д., справа, скажем, такой-то человек, еще бы затылок подпереть ему какой-нибудь «корягой», да еще теперь бы укрепить почву у него под ногами, засыпать пропасть перед ним, прогнать стервятников, которые кружатся над его головой, утихомирить бурю над ним — если бы все это оказалось возможно, что ж, тогда бы что-нибудь и получилось. Я думаю уже и о Вене, но выложить на поездку по меньшей мере 1000 крон (я и так выкачиваю деньги из родителей, которые держатся просто восхитительно, а с недавних пор еще и из сестры), к тому же проехать через Прагу и при этом ехать в неизвестность — слишком рискованно. Так что, может быть, самое разумное — задержаться еще немного здесь, тем более что тягостные недостатки Берлина при всем при том оказывают и полезное, воспитательное воздействие. Может, потом мы уедем отсюда вместе с Э.
126
Музиль Роберт. Винценц, или Подруга знаменитых людей. Шутка в трех действиях. Берлин, 1924.
127
«Процесс Бунтербарта». Пьеса, Мюнхен, 1924.