Он с ума сошел, понял посетитель. Совершенно и безнадежно сошел с ума. Впрочем, мало ли таких в нынешнее-то время?
— Нет, нет, — сказал Морбус. — Все не то. Но вам это, знаете, безнадежно… Вам это пересказывать — все равно что мне про козни Англии.
Посетитель опять закашлялся.
— Я теперь совсем не знаю, что делать, — беспомощно проговорил Морбус. — Вот бегает этот… соблазняет простые души, сшибает денежку по мелочи… Что же? Разве я буду останавливать его? Нет, пускай. Сейчас-то он, может быть, такой и нужен. Беда в том, что я совсем не вижу будущего. Я не понимаю уже теперь, от кого добро, от кого зло и что будет в дальнейшем. Просто серая завеса, сквозь которую можно плыть бесконечно, и никакого нет обещания, что в дальнейшем будет иное. А если кто-то примет знание через него, то и в этом нет худого. Не все ли равно, от кого принимать знание? Если за ним кто-то есть, то и пусть. За мной никого не было, а чем я лучше?
Посетитель что-то еще бормотал про исключительные способности и великий шанс, но слова проходили мимо Морбуса, не задевая. Казалось, что в дальнем углу повисла разноцветная стайка этих слов и клубится в воздухе вроде мошкары. Можно было не продолжать.
— Что ж, Григорий Ахиллович, — сказал посетитель. — Если надумаете, всегда можете со мной связаться.
Он положил на круглый стол, рядом с бронзовым семисвечником, аккуратный листок — фамилия и несколько цифр твердым почерком.
Морбус не шелохнулся. Просто встать и выйти было неловко.
— Знаете, что теперь будет? — вдруг сказал Морбус тише и печальней прежнего. — Теперь просто: каждый будет все глубже проваливаться в себя. Из тех, конечно, в ком вообще что-то есть, тех, кому есть что делать. Общения нет, и при встречах я все чаще замечаю отсутствие того же эфира: слова говорятся, но до разума не доносятся. И так — каждый: все глубже, глубже в себя, пока понимание между нами не станет невозможно вообще. Мы тогда уже не будем друг другу нужны, как рыбы, научившиеся жить без воды. Связующая нас среда уйдет, уже ушла, — и кем мы будем друг для друга? Нежелательными напоминаниями. Нет, эти новые существа не будут уже нуждаться в стае. Пришел век одиночек, еще десять лет — и мы при встречах друг друга на улице не узнаем. Вот так-то.
Он помолчал.
— А у вас ничего не выйдет, — сказал он буднично.
— Вы не верите в серьезность их намерений? — сказал посетитель, тщетно пряча волнение.
— Ну, при чем же тут серьезность намерений, — пробормотал Морбус. — Это просто зигзаг, забег назад… нет, тут надо что-то другое. Надо что-то лучше, чем ОН, если только это возможно. Я не знаю, в силах ли это человеческих и где взять другие силы. А у вас хуже, и это, конечно, не Египет. Это получится какой-нибудь Вавилон, и ненадолго.
Этого бреда посетитель дослушивать не стал.
— Все-таки, если передумаете… — начал он и осекся.
Морбус повернул тяжелую голову.
— Полярный исследователь, полярный исследователь, — сказал он. — Вот это я бы советовал, Александр Валерьевич. Они непременно будут исследовать полюс и вообще всякие крайности. Вот тут вы нашли бы себя, если, конечно, не хотите уничтожиться. Мне кажется, что иные ваши черты… Впрочем, желаю здравствовать.
На секунду гостя обдало холодом завьюженных пространств, он увидел бесконечную равнину и черные остатки палатки на ней, — в этом что-то было, идея не хуже руриговской экспедиции в Тибет… но видение тут же пропало, и в полумраке он увидел старика в кресле, всего только старика, чье время давно закончилось.
— Bonum et longaevitas[15], — сказал он, желая напомнить добрые старые времена. Морбус, не шевелясь, смотрел в занавешенное окно.
— Что же, — задумчиво сказал гость, выйдя на Конюшенную, ныне Желябова. — Теперь посмотрим, что такое этот ваш мелкий бес.
2
Александр Валерьевич Варченко был человек серьезный. Если бы Александр Валерьевич носил воду решетом, — а ничем другим он, в сущности, не занимался, — все вокруг думали бы, что так и надо. Особенно Александра Валерьевича любили большевики, которые и вовсе ничего не умели, но делали вид, что превзошли все и вся. Александр Валерьевич был огромен и грозен, и большевики верили, что это от ума.
Александр Валерьевич был таким не всегда. Он был сначала вятским мальчиком, сыном лавочника, но уже и тогда хмурился и супился, а на материнскую грудь смотрел так, словно настоящее дело делал тут он, который сосал, а грудь была так себе, сбоку припека. Так же смотрел он на товарищей по играм, которыми командовал, и на гимназических учителей, которым дерзил. Он много читал тогда Густава Эмара и Буссенара и видел себя вожаком, мечтал странствовать, влекла его пустыня, но перевернулась его жизнь, когда он в четвертом классе прочел Сент-Анри.