Может, и все, что было в журналах, сделалось такой дрянью именно потому, что делать, как лучше, уже пробовали, а потому возобладала бессознательная установка на худшее: может, теперь, quo absurdum[22], выйдет что-нибудь дельное? А может, никто не знал, что теперь делать, и все только нащупывали правила игры, и сплошь выходили пробы да ошибки? Но страшней и верней всего выглядела догадка о том, что теперь за всю эту дрянь придется расплачиваться, и чтобы не стать крайним, все старались выглядеть как можно хуже: ясно же было, что спросят с тех, кто хоть что-то мог и понимал. В частности — с Корабельникова, который, как ни старался, не мог прикинуться окончательной бездарью. Все дрались и толкались, спеша наперегонки к животному состоянию, сливались с местностью кто во что горазд, притворялись кто елкой, кто ухабом, кто болотной мочажиной, и отчетливо понимали, что уцелеет лишь тот, кто убедительней притворится коровьей, а лучше бы человечьей лепешкой. Этот конкурс вовсю шел в любом журнале, и особенно наглядно — в критических отделах, где били только тех, кто был недостаточно плох, и признавались в этом почти прямо. Если какой-нибудь фантом умудрялся помимо авторской воли ляпнуть живое слово, пожалеть несчастного, позавидовать счастливому, проговориться о том, о чем подспудно думали все, — автора немедленно метили и делали кандидатом на уничтожение, не сейчас, а вот лет через пять, когда все окончательно перестанет получаться и придет пора заменять так и не освоенное созидание привычным, всегда удающимся истреблением.
Почему так вышло? Даня думал об этом всю дорогу к Воротниковым. Ведь так хорошо придумали, так размахнулись — и все провалилось с полной очевидностью, уже на девятом году, когда только и остается вводить новые слова: промкооперация, индустриализация, коллективизация, электрификация, и всякого рода тирлимбомбом, коопсах, драмтрахмух, страшный язык страшных людей, склеенных из обрубков. Что-то они сделали не так, и главным словом эпохи, тем самым, на отсутствие которого так сетовал Льговский, стала не электрификация и не индустриализация, а левитация. Он улыбнулся. Эта мысль стоила дня рождения. Да, может, все и затевалось только ради его левитации, если она удастся когда-нибудь; а не удастся — все больше проку, чем от коллективизации.
У Воротниковых каждый был занят собой: Мария Григорьевна шила, Ольга конспектировала, Варга клеила коллаж из пяти изрезанных журналов, Миша валялся на софе, рассеянно читая «Происхождение видов» и ничего, по собственному признанию, не понимая. Рядом с ним стояла миска сушеных абрикосов, в которую он время от времени запускал незрячую руку и нашаривал дольку.
— Совершенно не могу это читать, — преувеличенно, как всегда, пожаловался он. — Доместикация… коррелятивная вариация… Если вещь неясно написана, черт побери, то она и внутренне несостоятельна. Зачем он вводит столько слов, и неужели же ему непонятно, что ничто не может получиться само? Если бы была борьба за происхождение видов, совершенно ясно, что никакого меня не было бы. Но вот терпят же за что-то. Мне кажется, что основа — не борьба, а терпение. Что ты скажешь, Даня? Мне тьму всего надо бы тебе рассказать, но голова болит, и я весь в Дарвине.
Даня не удержался и начал было рассказывать, что если борьба и есть, то это борьба за право быть хуже, по крайней мере здесь и сейчас, — но Миша, как всегда, прицепился к слову, мешая не то что кончить, а и начать:
— Это ты совершенно мимо. Я знаю, почему это. Тебе кажется, что все в упадке, потому что у нас миропонимание последних в роде. Я читал у Ленина. Поэтому тебе кажется, что все вот-вот кончится, а между тем ничего не кончается, полный расцвет. Каждый день диспут. Мама может не понимать, но ты? Просто мне кажется, что главный механизм природы — это не борьба, не вытеснение, а вот именно пусть будет как можно больше форм. Пусть буду я, и ты, и, допустим, Тамаркина. И сейчас потому-то стало наконец по-человечески, что перестали вытеснять нежизнеспособных — за всеми гримасами это очень, знаешь, чувствуется. А гримас могло быть в сто, в тысячу раз больше, но согласись, что если кто-то сегодня что-то представляет…
Он мог развивать эту тему бесконечно, уговаривая даже не себя, а тех, кто незримо вслушивался. И потому, говоря, он постоянно оглядывался — словно проверяя, правильно ли поняли стены, все ли донесут, как нужно.
— Ты ужасно глуп, — сказала Варга и хлопнула его журналом по губам.