Он позвал Нонну, с которой познакомился на катке. Она все очень хохотала. Встречались только, когда хотела она: он не мог ей даже протелефонить. Какое-то общежитие, где-то ткачиха — не выдавала даже, где работает. Попытки близости, то есть тискать, кончались ничем, то есть в одиночестве, под одеялом, воображая ее полные бедра, широкий зад (возбуждал почему-то зад). Красилась грубо, почти клоун. Когда смеялась, бывала неприятна, запах изо рта луковый. В последний раз звонила неделю назад. Он спросил, когда свободна. Она сказала — а вот, в будущую пятницу. И он решился: приходите ко мне, я переехал. Она: я с подругой буду. Он, раздухарившись: хоть с двумя. Может, подруга посговорчивей. «Мадеры купите». Отчего у них вкус такой к мадере? Ведь невкусно, жжено. Он лучше купил бы водки, в крайнем случае можно разводить компотом.
Еще позвал он Мелентьева, Плахова, оба из газеты, бегуны-репортеры, на него глядели пренебрежительно, но ему казалось — завистливо. Да все завидовали, даже Пруст завидовал. Позвал Барцева — эдак небрежно: захотите — заходите. Барцев с преувеличенной учтивостью отказался, сумев и этот отказ превратить в комедию унижений. Трижды потом подходил при всех и говорил: знаете, Кугельский, мне очень хочется к вам прийти… Очень! Но я тут подумал… все-таки я никак не могу. Никак. Все-таки, как назло, именно в этот день в капелле Бах. Ладно, дружелюбно махал рукой Кугельский (погубит, погубит меня эта доброта ко всем!), ладно, не можете — в другой раз. Да, в другой раз, говорил Барцев решительно. В другой… или, может быть, никогда! Прощайте! И отбежал.
Потом прибегал снова, уже в столовке, в соседнем здании (столовались они при Ленстройтресте, невкусно, но дешево). Кугельский как раз сидел за столом с Плаховым и Рубакиным, молодежью, обучал их, как следует обрабатывать письма, чтобы слышалась живая речь пролетариата, и они от души смеялись, так убедительно, весело он говорил, — подбежал Барцев и при них стал со страшной энергией кричать: мне так, так хотелось к вам пойти, Кугельский! Но я не могу! Да, спокойно сказал Кугельский, я помню, ведь у вас Бах. Какой Бах, к черту Баха! — заорал Барцев так, что обернулась вся столовая. — Я ради вас послал бы и Баха, и Голлербаха, и святого духа. Но именины у дядюшки — этого я никак не могу, Кугельский! Вы дороги, дороги мне как брат, которого у меня нет, но дядюшка! Это поразительный оригинал, красавец, пускает шептуна так, что заслушаешься. И потому я не могу, нет. Я не приду к вам, Кугельский! Простите меня, простите, умоляю, бегу. И отпрыгнул, под хохот этих двоих. Кугельский резиновыми губами улыбнулся, ничего не понимая, но продолжать объяснение уже не мог, доел костистую рыбу с рыжей капустой и поплелся в редакцию.
В редакции случилось вовсе уже непристойное. Собирались на обычное четверговое обсуждение номера. Заместитель главного — собственно, все и решавший, правая рука в вопросах международной политики, вышедших в нынешнем году на первое место, — изучал план полосы о культурных развлечениях, подготовленной к выходным; Кугельский дал туда матерьял о театрах, сплошь ставящих заграничное, чуждое, тогда как есть свое, вон у него уж и пьеса закончена о любви американки к русскому рабочему, называется «Миллионерша», на излюбленный сюжет! — про это, конечно, не было ни слова, но в подтексте читалось, что автору есть кой-чего предложить. И в этот момент, когда Кугельский, затаив дух, ожидал благожелательной оценки, — ворвался Барцев, рыжий, растрепанный, никакого почтения, ни минимального даже приличия, и закричал с порога:
— Я не пойду к вам, Кугельский! Я не пойду!
Политический заместитель вытаращил глаза.
— Да, я помню, — ледяным тоном промолвил Кугельский, сохранявший абсолютное присутствие духа. — Я помню, у вас именины красивого дяди.
— Черта ли мне старик с его шептунами! — заорал Барцев, не стесняясь ничьим присутствием. — Но завтра пятница, Кугельский! Слышите ли вы, пятница! В любой другой день недели я пошел бы к вам — но не в эту чертову пятницу, потому что по пятницам, когда западный ветер, я категорически не могу выходить из дома! Еще в гимназические годы положил себе это идиотское правило — и вот, представьте себе, теперь не могу. Так что я не пойду к вам, сами кушайте вашего кролика! Кролик — хорошо, вы еще лучше, но честь дороже. Слышите ли, Кугельский, и вы, Макагонов, слышите? Честь!
И торжествуя убежал, сумасшедший, хам, тварь, ненавижу. Никогда больше не дам ему в долг, не говоря приглашать, и не стану давать советы, пусть гонят к чертовой матери, если не умеет ценить человеческого отношения.