Еще позвал Татьяну, пришедшую как-то в газету требовать сатисфакции — написали, что она покончила с собой, а покончила с собой другая. Татьяну больше всего огорчало, что она повесилась. «Я никогда бы не повесилась! Это так… некрасиво». Тщетно уверяли ее, что та, другая, — могла повеситься, не обязана же она была считаться с пристрастиями этой Татьяны, фамилию он которой сразу запомнил: Муравлева. Фамилия редкая, и вдобавок тезка, хоть и тремя годами старше! Той было двадцать четыре. А что бы вы сделали? — спросил Кугельский. Я выпила бы яду, гордо сказала живая Муравлева. Он как-то к ней потянулся, быстро повел в столовую Ленстройтреста, не заметил особого отталкивания, на которое обычно натыкался (разучились угадывать величие, навык утрачен, смотрят на одну только надежность и социальное происхождение — так убеждал себя он сам, глядя в зеркало на идеально круглую физиономию, круглые очечки, мелкие глазки с выражением неизъяснимой гнусности, робкой и оттого еще более гнусной). Муравлевой вообще, казалось, было не до него. Она беседовала по большей части сама с собой. Она была существо мистическое. Ее волновали совпадения — вот и это, про напечатанную в газете гибель. Неужели она обречена?! Цыганка в детстве ей нагадала, что она будет жить очень долго, если только не умрет в молодости. Муравлева не знала, кончилась ли уже молодость. Когда Кугельский порывался ее целовать (возвышалась над ним целою головою), не отстранялась, но как бы слегка отмахивалась, словно от досадной помехи. Может быть, когда опять будет в трансе, удастся и все остальное, напоим и посмотрим.
И еще кого-то позвал, всех, кого мог, в сущности, и даже пропагандиста Тишкина, но чего-то не хватало, чего-то другого, для создания объема. Чего-то, чье присутствие льстило бы. И тут встретился Галицкий, какая удача. Галицкому можно было покровительствовать, он был несчастней Кугельского, и вместе с тем явно принадлежал к лучшему миру, куда Кугельского в прежнее время не пустили бы нос просунуть. А теперь покровительствовать, пожалте. Даня был очень, очень кстати. Вечер должен был пройти на ура. У слесаря попросил гитару — репортер Плахов на ней играл с большим искусством. В кооперативе купил конфект, любил говорить «конфекты» и всех поправлял, когда говорили не так. Взял также сыру, взял ветчины — все появилось, что жалуемся, непонятно. Взял также водки.
И как всегда, в последний момент совершил ошибку, почти непоправимую. Неся домой водку, встретил Сюйкина, пролетария. У Сюйкина на «Красном треугольнике» был график через сутки, штамповщик, вредное производство, и вот он шел за ужасающим ликером шартрез, которого пил, эстет, немерено. Сюйкин был пролетарий непростой, с запросами, и Кугельского презирал. Кугельский чувствовал это презрение со страшной остротой и утешаться мог только тем, что заодно Сюйкин презирал женщин, цветы, деревья, город Ленинград, а уважал только Отто Вейнингера за книгу «Пол и характер» и Дугласа Фербенкса за кинематографическую картину «Знак Зорро». Сюйкин был демонический пролетарий. Кугельский завидовал даже ему, потому что Сюйкин умел презирать все, а Кугельский к этому только стремился. Возможен демонический пролетарий, но не может быть демонического лавочника. Взгляд Сюйкина был сонный и хищный, презрительный взгляд хищника, перед которым не мясо. Кугельский был никак не мясо. Он не умел выдержать этот взгляд, хотя уже неделю тренировался. Сюйкин был основным неудобством нового жилья: жил этажом ниже и всем видом напоминал, что Кугельский так не может, не умеет, что ему очень еще далеко до. У Сюйкина были вечно полуприкрытые глаза, сломанный в отрочестве нос, резкие скулы, бесцветные вихры из-под промасленной кепчонки. Женщины сходили от него с ума. Он был тип горьковского босяка, но чувствовал себя злодеем экрана. На босяка обиделся бы, вообще был обидчив. Демонический пролетарий Сюйкин много читал иностранной литературы, путешествий в ярких зифовских обложках, и к Кугельскому пришел знакомиться, прознав, что тот — журналист.
— Вы журналист, — сказал он презрительно, — так я хотел бы взять у вас журналы.
Не попросить, а именно взять. Привыкли уже, сволочи, что все можно.
— Я из газеты, товарищ, — искательно сказал Кугельский. Маленький, круглый, он чувствовал себя карликом перед этим костистым и жилистым. — У нас не журнал. Мы печатаем, конечно, статьи и всякое, но не журнал, нет. У меня нет журналов.