— Да, конечно. Я не такой младенец, каким кажусь.
— Ты не младенец, напротив. Очень может статься, ты действительно взрослее нас всех, и меня, и мамы, и Тамаркиной, и корюшки… Читал ты о фотоэффекте?
— Нет, я ничего в этом не понимаю, — гордо сказал Миша.
— Я и сам не понимаю, — немедленно утешил его Даня; инстинкт самоумаления срабатывал безотказно. — Я знаю только, что поток света как-то вышибает электроны из металлов. И вот Остромов — не знаю, как он это делает, и сам, должно быть, не осознает… Он именно вышибает электроны: из меня, Варги, Пестеревой — из всех. Каждый при нем становится другим, а может, наоборот, собой, — я не знаю. Что такое индуктор, ты уж наверняка слышал?
— Представь себе, слышал. Нам теперь с опережением рассказывают все, что имеет отношение к технике. — Миша карикатурно, защитительным жестом, сразу переводящим его в разряд паганелей, потер переносье. — Эта штука вызывает ток в турбине, заставляет ее, короче…
— Ну вот видишь, все ты знаешь. Это действительно штука, от которой там где-то возникает ток, понятия не имею, где. От Остромова идет ток, а Варге это не нравится, потому что она сама хочет все вышибать из всех, только и всего.
— Легка на помине, — сказал Миша, глядя, как Варга павой вплывает в кухню. — Дыша духами и туманами.
Резкий, тяжело-сладкий запах ее духов перебил даже остаточную вонь корюшки, стлавшуюся над кухонным полом.
— Где только берет, — сказал Миша, морща нос.
На Варге были, как всегда, сплошь тряпки — облако, вихрь тряпок, но ее и нельзя было представить ни в чем другом. Даня боялся всматриваться, чтобы не разглядеть, что из чего сделано. Варга могла быть сколь угодно вульгарна, капризна, даже глупа — ничего страшного, все ей шло, — но не могла надеть теннисный костюм, мимикрировать под американистую деловитость, сшить себе шапочку по журнальной выкройке. Самые пошлые ее маскарады пахли цыганской степью, а самые модные и свежекупленные летние костюмы студенток на Невском выглядели непоправимо засаленными. Эту цыганщину он и любил в ней — по меркам двадцать шестого года любая пошлость тринадцатого почти равнялась подвигу.
— Скажи, — с неожиданной томностью, с темной лаской спросила она, прижимаясь к нему на лестнице, — скажи мне вот что… Или нет, пожалуй, не говори.
— Пожалуй, не скажу, — буркнул он.
— Ты чурбан, тюфяк, — в «чурбане» она програссировала, чего прежде за ней не возилось. — Когда я только выучу тебя. Так скажи мне, там можно будет остаться на ночь?
— Не знаю… не думаю. — Даня страшно смутился и не сумел этого скрыть. — Вообще я туда впервые.
— Это неважно, — сказала она. — Если ты сегодня не будешь тюфяком, я тебе что-то подарю, а если будешь, ужасно пожалеешь.
— Считай, что уже пожалел.
— Нет, нет, — она прижалась к нему горячим боком. — Не хочу тюфяка. Куда мы идем?
— Слушать пьесу, — выпалил Даня.
— Страсть соблазнительно, — протянула она. — Как посмотрю на всех вас, а потом на себя, так прямо и жить не хочется. За что я вам всем такая… сшитая на заказ?
Да, да, привычно умиляясь каждому ее слову, подумал Даня. Всех сшили на заказ и забыли забрать, вот изволь теперь стоять на одной полке с мешками удобрений, с промасленными механизмами, на чужом складе, вдалеке от теплых домов, где нам были бы рады. А может, и не забыли, может, всех, кто мог нас забрать, просто убили. А скорей всего, мы им не подошли. Им нужны были какие-то другие, настоящие, которые никогда не согласились бы стоять с промасленными механизмами. Если бы мы были настоящие, мы сами сбежали бы со склада и разошлись по правильным домам. А впрочем…
Вот что я делаю у Остромова, понял он. Вот именно это самое я и делаю.
2
Кугельский праздновал вовсе не окончание пьесы, а новоселье, но странная стыдливость заставила его об этом при Дане промолчать. От других не скрывал, прямо говорил: вселяюсь. Что ж было не вселяться? В Ленинграде это была теперь частая вещь. Одни сочтены лишними и высланы, другие найдены полезными и вселены. В двадцать втором высылали дворян, подозреваемых в заговорах, в двадцать пятом — дворян, пытавшихся скрыть, что они дворяне, а в двадцать восьмом — просто дворян, и всякий раз как-то так выходило, что чем лояльней ты был, тем сильней доставалось. Сначала стали истреблять тех, кто остался из любви к Родине, потом — тех, кто пытался на нее работать, потому что, значит, примазывался; и в результате лучше всех было тем, кто с самого начала сказал — тьфу на вас. Их высылают раньше, когда все еще мягче. Вообще тут не любят примирившихся — любят явных врагов, но это вещь отдельная, до Кугельского не относящаяся. А Кугельского вселили на место Белашевых, отправленных в Среднюю Азию.