— Ну хорошо, — говорил он, пожимая плечами. — Я напишу…
— Не надо никуда писать, Григорий Иванович, — сказала Надя, чувствуя, что не может заплакать; слезы скреблись и кололись в горле, но не проливались. — Вам, может быть, что-то нужно сейчас?
Слез давно не было; она не плакала с тех самых пор, с тех последних рыданий перед Райским. Так, говорят, перегорает в груди молоко от сильного горя. Чтобы плакать, нужно право на слезы; нужно немножко жалеть себя. Она не имела теперь права на это облегчение: есть бесслезное горе, горе стыда.
— Мне? — спросил Буторов. — Мне, собственно… Но как же… Приходите завтра, я тогда, может быть, скажу, что мне нужно. Сейчас идите, я расстроен сейчас… Идите и подумайте…
Оставались Матвеевы. К ним не хотелось совсем, но урок надо было выполнить до конца: прощаться, так со всеми. Она устала, ноги у нее болели с непривычки — она ведь толком не ходила четыре месяца, — но добрела до Матвеевых и позвонила в их дверь.
— Кто это? — спросил по обыкновению Александр Васильевич.
— Это Надя, — сказала она. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, — задумчиво ответил Александр Васильевич, не открывая. — Сашенька! Там эта пришла.
Послышалось шарканье.
— Что значит — пришла? — ответствовала Александра Михайловна голосом той самой горгульи, в которую превращалась, верно, стоило Наде выскользнуть за дверь. — Откуда пришла? Не вздумай…
— Нет, нет, Сашенька, — успокоил Александр Васильевич. — Успокойся, ради Бога. Вы там еще? — отнесся он к Наде. — Я прошу вас уйти, немедленно уйти…
— Что значит — «прошу»? — закричала Александра Михайловна с тем расчетом, чтобы слышали соседи. — Нам не нужны каторжные, воровки, что это такое, как вы смеете в приличный дом! Как вы могли вообще, как вы посмели! Мы открывали вам дверь, мы вас… что такое! Я духу вашего чтобы тут! — неистовствовала она. — Вон сейчас же, я вызову сейчас, я уже иду вызывать, Саша, не вздумай, не открывай, не вздумай! Я иду сейчас же…
— Прощайте, — сказала Надя и спустилась по лестнице со странным облегчением. Лучше был такой прием, чем чаепитие с разговорами о ручках и ножках. Еще, чего доброго, швырнула бы чашку в стену — как-никак она тоже была теперь не прежняя Наденька.
К Михаилу Алексеевичу, подумала она. После таких теплых людей в самый раз навестить холодного.
3
Михаил Алексеевич сидел на оттоманке, поджав худые ножки, и Надя поразилась тому, как он мал, как жалок. За полгода, что они не виделись, он потемнел и съежился — может, всему виной то, что она впервые видела его не в собрании и не при естественном свете: широкий, оранжевый апрельский свет лился в окно. В таинственной обстановке вечеров он был другим, всегда немного наигрывающим, а оттого и малый рост, и тщедушность его казались маской: вот все уйдут — а он выпрямится, переоденется в человеческое, обретет рост и силу, нельзя же такому — в обычный мир, с простыми людьми… Но он был точно таков, только не в сюртуке, а в клетчатой мягкой рубашке и жилетке, и только сгорбился, будто ему все трудней было носить свою большую голову. Он улыбнулся ей так мягко, так горестно, что она чуть не расплакалась, еще ничего не сказав.
— Наденька, — протянул он музыкально, — милая Наденька, вот и вы, ясная душа. Спасибо вам, что вспомнили. Мы сейчас чаю, да, я сделаю чаю… Садитесь, милая моя. Как хорошо, что заглянули. Я ведь теперь один. Игорь ушел, вы знаете?
— Нет, не знаю ничего. Простите.
— Что же прощать? Да, ушел. К Ниночке Аргуновой. Он бывает у меня… да… и она бывает.
Надя не знала, что сказать. Ей говорили, что союз Михаила Алексеевича с Игорем был противоестественный и постыдный, но говорили как должное, машинально. В сущности, все давно привыкли. Ничего непристойного не было, и Ниночка не смотрелась чужой в их идиллии. Непонятно было, как все это может рухнуть: противоестественным союзам не страшны естественные обстоятельства.
— Это как с детьми, — говорил Михаил Алексеевич, доставая чашечки. — Выросли дети — и ушли, и пустое гнездо. Что ж — как удержишь? Они бывают, не забывают, — повторил он, ища Игорю оправданий. — Лучше, знаете, так, чем когда он с нею… тут, на кушетке. Я подумал даже, — может быть, она нарочно его попросила? Ей захотелось, чтобы… тут? И чтобы как раз когда я вернусь? Мне кажется, она подгадала, но я что ж? Я еще погулял…
И Надя, которую, кажется, не могло уже утешить ничто, расшевелила эта внезапная откровенность; она могла теперь сочувствовать не всякой беде, — иная беда казалась ей подарком небес, смягчающим обстоятельством, — но только чему-то стыдному, и он угадал это, рассказывая ей то, о чем не говорил никому.