Заеда была на службе, Алеша Кретов — в школе. О том, что его взяли, знали только управдом да дворник.
Даниила Ильича привезли во внутреннюю тюрьму Большого дома на Литейном, отобрали паспорт, кошелек, часы, ремень и шнурки, никакого допроса не сняли, а отправили, по тогдашней практике, в одну из переполненных камер, располагавшихся по обе стороны длинного коридора в ледяном подвале без окон. Летом тут умирали от жары, зимой от холода. Рассказывали, что для перемалывания трупов в конце коридора устроена электрическая мельница. Это была неправда. Ничего интересного, в том числе электрической мельницы, там не было.
Даня долго думал, как все будет, и даже обиделся, насколько все похоже. С некоторых пор совершенно нечему было удивиться.
Его мариновали в ожидании первого допроса полные сутки, и все эти сутки он прислушивался к разговорам. В его камере было шестьдесят человек, и все эти люди были уверены, что недоразумение выяснится, хотя в душе понимали, что, по всей вероятности, не выйдут отсюда никогда. Большая часть заключенных внутренней тюрьмы вскоре переводилась в Кресты — на Литейном осуществлялась так называемая активная фаза следствия. Выяснением деталей и проработкой фабулы занимались на местах. В Большом доме отыскивали место каждого дела в общей мозаике и добивались главного — признания. После него обычно шло легче.
Даня пятый час без движения сидел на так называемой шконке — деревянной полке, на которой давно спали по очереди. Днем лежать не разрешалось. Он практиковал экстериоризацию, но шла она трудно. Мешал фон — повышенная концентрация сновидного, сковывающего страха; максимум того, что ему удалось, — вогнать себя в состояние тоскливого полубодрствования. То, что было перед ним, не походило ни на шрустр, ни на Эейю, а скорее на их причудливый синтез — то ли внутренний ад высших сущностей вышел наружу, то ли внешний ад низших облагородил их наконец и вместо животной радостной злобы вызвал покорный страх. Изначально ничего подобного не было — только человеку под силу было создать такое.
— Как вы думаете, — спросил его тихий, почти невидимый человек слева, — зачем надо, чтобы признавались?
Даня сначала промолчал, подумав, что обращаются не к нему, — но робкое, почти птичье поскребывание по рукаву подтвердило: ответа ждали от него.
— Не знаю, — сказал он честно.
— Вот и я не знаю, — закивал человечек слева. — Ведь они и так могут сделать, что захотят. Признаться, не признаться — какая разница? И других сдавать необязательно. Они же все равно всех могут взять, кого им понравится.
Даня молча кивнул.
— Ну так вот я и не понимаю! — возмущенно зашептал человечек. Видимо, он многим здесь уже задавал этот вопрос и ни от кого не получал ответа, да здесь и не откровенничали. — Видимость они никакую давно не соблюдают. Всем все равно. Запад промолчит. Он теперь на все молчит. Да никому и дела нет. Одни дикари едят других дикарей, — что, кто-нибудь вступается? Если б чуть иначе повернулось, мы бы тоже ели.
Даня молчал.
— А себе вы как объясняете? — спросил шепоток слева. — Должна же быть какая-то причина. Почему они хотят, чтобы мы признались? Они же сами за нас все могут там написать.
Даня подумал, что если бы стены были гладкие, экстериоризация бы удалась. Но они были шероховатые, в виде так называемой бетонной «шубы», и этим почему-то угнетали особенно. Почему здесь устроили эту «шубу»? Вероятно, чтобы не удавалась экстериоризация. Решительно все у них было учтено.
— А я знаю, почему, — продолжал голосок чуть слышно. — Я знаю.
Даня по-прежнему не поощрял его к откровенности; однако ему стало любопытно.
— Дело в том, — сказал голосок и пресекся. — Дело в том, что это делает нас виноватыми. Ведь им нужны виноватые. С невиновными они дела иметь не могут.
Даня улыбнулся. Это смутно напоминало слова — чьи же? Университетского экзаменатора, фамилию он забыл, как большинство подробностей той жизни. Сначала сделать всех виноватыми, раздать кресты — несите! — как бы из милости. А потом заставить работать, выдав это за почетное право. Что ж, логично. Работай из благодарности за то, что не убили. Пятнадцать лет назад заставляли пахать за гроши и против всех правил, чтобы работа никак не могла быть в радость, — а сопротивляющихся пугали ссылкой или предательством классовой борьбы. Теперь гальванический удар усиливался: работай, пока жив. Жизнь — какого еще вознаграждения? Особенно жизнь, чудом не отнятая…