— А в другое время меня вообще нет, — ответила она точно так же, как должна была, и Дане показалось, что ответ этот полусекундой раньше прозвучал в его собственной голове.
— Я тогда не настаиваю, — сказал он потухшим голосом. — Вам, наверное, трудно.
— Нет, ты должен, должен это увидеть! Просто надо поуговаривать. Что я, не знаю Варги? Варга, хочешь, я отдам тебе все мои краски и кисточки? Хочешь, я до завтра не буду говорить гадости? Ну хочешь, я поцелую олькиного ужасного Валю, который поставляет нам этого налима?
— Миша, — умоляюще сказал Даня. — Ну что ты, честное слово…
— Действительно, — поддержала его Мария Григорьевна. — Мишка ни в чем не знает меры, он и в детстве так же канючил, пока ему не покупали лимонное пирожное. Помнишь, Оля?
— Господи, да конечно. А кролика? Помнишь кролика? Ему было четыре года, и он решил, что если каждые пять минут повторять — «Кролик! Кролик!» — мама рано или поздно не выдержит. А ты никогда не умела ему отказывать и видишь, до чего раскормила.
— Да, да, конечно, — фальшиво сокрушался Миша. — Каждый может горбатого по горбу…
— Не горбатого по горбу, а пузатого по брюху. Ты давно бы мог все скинуть…
— А если опять голод? Вы все в обмороке, а я на одних запасах просуществую месяц.
— Не дай Бог, — сказала Мария Григорьевна, и наконец-то в ее голосе послышалось нечто живое. С чего я осуждаю этих людей? Они пережили тут много такого, от чего сам Бог велел заслоняться, хоть масками, хоть искусственными интонациями. И кто их обязывал быть искренними со мной? Я им никто.
В дверь коротко, сухо стукнули.
— Григорьна! — крикнул скрипучий голос.
— Что, Катя?
— Ну-к открой!
— Тамаркина, — страшным шепотом сказала Ольга.
— Небось, не притюкну, — сказала Тамаркина, прямо и по-хозяйски входя в комнату. — Вот тут вареньица. Гость все ж.
В руках у нее была глубокая белая миска, полная яблочного повидла.
— Спасибо, Катя, — Марья Григорьевна умиленно наклонила голову, отчего ясней обозначился двойной подбородок. — Чудо мое, всегда с приношением.
— Дак ведь гости, это, — сказала Тамаркина. Чувствовалось, что она хотела бы принять участие в общем разговоре, но не знает, о чем и как говорить.
— Сядь с нами, чаю выпей.
— Нет, я пила уж. Сёдни племянница была у меня.
Даня смотрел на Тамаркину с некоторым страхом. Она была крупная, костистая, вся из углов, непонятно, чего ждать от такой. Лицо у нее было коричневое, а зубы очень крепкие.
— Ну пойду я, — сказала она и быстро вышла.
— Нового человека увидела, — прошептал Миша. — Шпионит.
— Миша! — так же, шепотом, воскликнула Марья Григорьевна. — Стыдно! Она святая!
— У тебя все святые. А я знаю, что она следит. Ты думаешь, она ради варенья приходила? Она шпионит, кто к нам ходит. Погоди, Данька, она еще напишет тебе в жилконтору, что ты водишься с сомнительным элементом.
— Она не кровожадная с виду, — задумчиво сказал Даня. — То есть с виду как раз кровожадная, а это сейчас самое безопасное.
— А я какая с виду? — вдруг спросила Варга.
— Вы? — Даня не ждал вопроса и опешил. То ли она кокетлива донельзя, то ли проста до неприличия. — Вы, мне кажется, разная, потому что вам очень редко чего-то хочется по-настоящему… Вам чаще не хочется, потому что все очень уж не по вам.
— Точно, — сказала она ровно, без одобрения. — И я все время соглашаюсь, хотя все не так. И я так уже со многим успела согласиться, что меня теперь почти нет. Я вам станцую, только после, — мысль у нее прыгала, и она не старалась ее дисциплинировать, но в этих прыжках была логика.
— Варге все не по нутру, — сказала Ольга. — Ее устроили тут переписывать на машинке, а она отказалась: у них хамские глаза.
— Хамские, — кивнула Варга.
— А у кого другие?
— Вот пусть и ходят с хамскими, а я не буду там сидеть. Я из бисера плету.
— Плетет замечательно, — сказала Марья Григорьевна, не желая попрекать приживалку куском. — Большое нам подспорье.
— Я могу еще из гаруса, но гаруса настоящего нет сейчас. А из ненастоящего плести — это будет не то. Это как разговаривать трачеными словами. Есть просто слова, а есть траченые. Разговариваешь, как теплый чай пьешь, — не греет и не напьешься.
Если бы Дане было хоть двадцать пять, он бы заметил, как искусственны у нее эти смысловые прыжки и как наивна матрица, которой она первобытным лилитским инстинктом пытается следовать, соблазняя нового человека; но ему было девятнадцать, и он восхищался ее дикостью, прямотой и абсолютной естественностью среди всеобщего доброго притворства.