«Может, какой-то другой знакомый Кати? — делаете вы предположение. — Кто-нибудь из тех, кого вы не знали?»
Кто? Катя ни с кем не была знакома, доктор Роуз. Она ни с кем не встречается, только с монахинями да с одной девушкой, которая иногда заходит к нам, ее зовут Кэти. И там, в темноте сада, стоит совсем не Кэти, потому что я помню, как она выглядит, боже мой, боже, я помню Кэти, она толстая, смешная и одевается ярко, она сидит на кухне, пока Катя кормит Соню, и говорит, что Катин побег из Восточного Берлина является метафорой организма, только, разумеется, она говорит не «организм», а «оргазм» — сейчас я понимаю это, — она все время об этом говорит.
«Гидеон, — перебиваете вы меня, — кто же был тот мужчина в саду? Вглядитесь в его силуэт, посмотрите на его волосы».
Ее руки закрывают его голову. И вообще он склонился к ней. Я не вижу его волос.
«Не видите или не хотите видеть? Не можете или не хотите, Гидеон?»
Не могу. Мне не видно.
«Может, это ваш жилец? Или отец? Или дедушка? Может, Рафаэль Робсон? Кто это, Гидеон?»
Я не знаю.
И потом Либби потянулась к моим штанам, она сделала то, что делает всякая нормальная женщина, когда она возбуждена и хочет поделиться своим возбуждением. Она хохотнула: «Не могу поверить, что мы занимаемся этим в машине» — и расстегнула мой ремень, вытащила его, потом расстегнула пуговицу на брюках, положила пальцы на молнию, вновь прижала свои губы к моим.
А внутри меня, доктор Роуз, была пустота. Ни голода, ни жажды, ни жара, ни томления. Во мне не пульсировала кровь, пробуждая желание, не набухали вены, поднимая мой член.
Я схватил Либби за руки. Мне не нужно было искать оправданий или говорить что-либо. Пусть она американка — порой излишне шумная, несколько вульгарная, чересчур фамильярная, дружелюбная и прямолинейная, — но она не дура.
Она отпрянула от меня и соскользнула на свое сиденье.
«Это из-за меня, да? Я для тебя слишком толстая».
«Не будь идиоткой».
«Не называй меня идиоткой».
«Тогда не веди себя по-идиотски».
Она отвернулась к окну. Стекло запотело. Сквозь пленку конденсата пробивался свет уличного фонаря и падал неярким сиянием на ее щеку, округлую, зарумянившуюся, как поспевающий на солнце персик. Заговорить меня заставило отчаяние, охватившее меня при мысли о ней, о себе, о нас двоих: «Ты в порядке, Либби. На сто процентов. Ты совершенство. Дело не в тебе».
«Тогда в чем? В Роке? Это из-за Рока. Из-за того, что я замужем за ним. Из-за того, что ты знаешь, что он со мной… делает. Ты догадался, да?»
Я не знал, о чем она говорит, да и не хотел знать. Я сказал: «Либби, если ты до сих пор не поняла, что у меня серьезная проблема, очень серьезная проблема…»
Но она вдруг выскочила из машины. Она распахнула дверцу, а потом с размаху захлопнула ее, чего обычно никогда не делает. Она крикнула: «Да нет у тебя никакой проблемы, Гидеон! Слышишь? Нет ни одной траханой проблемы!»
Я тоже вышел, и мы встали друг против друга, разделенные капотом машины. Я сказал: «Ты сама знаешь, что говоришь неправду».
«Я знаю то, что видят мои глаза. А мои глаза видят тебя».
«Ты же слышала, как я пробовал играть. Ты была в своей квартире и все слышала».
«Скрипка? Так в этом все дело, Гид? В этой проклятой членососной скрипке? — Она стукнула кулаком по капоту с такой силой, что я испугался, и закричала со слезами на глазах: — Ты — не скрипка. Игра на скрипке — это то, чем ты занимаешься. Это не то, что ты есть».
«А если я не могу больше играть? Что тогда?»
«Тогда ты продолжаешь жить, понятно? Ты, черт возьми, начинаешь жить. Как тебе такая глубокая идея?»
«Ты не понимаешь».
«Я все отлично понимаю. Я понимаю, что ты превратил себя в эдакого Человека-скрипку. Ты столько лет водил смычком по струнам, что забыл, кто ты такой. Зачем ты это делаешь? Что ты хочешь этим доказать? Или папочка будет тебя сильнее любить, если ты будешь играть, пока пальцы до крови не сотрешь? Или что? — Она отвернулась от машины и от меня. — Да какое мне вообще дело?»
Она зашагала к дому, я пошел вслед за ней и только тут заметил, что входная дверь открыта и на крыльце кто-то стоит. Вероятно, этот человек — мой отец — стоял там с тех пор, как Либби припарковалась на площади. Она увидела его в тот же момент, что и я, и впервые я поймал на ее лице выражение, говорящее, что ее неприязнь к моему отцу столь же сильна, сколь его неприязнь к ней, если не сильнее.