отмахивались, другие насмехались, прозвали его колдуном.
Теперь я понимаю: горожане будили в нем не ненависть, но жалость, страшную тем, что была она не растрачена. Он чуял, что под их панцирями прячутся и боли и беды, а попробуй помочь-пнут, как шавку.
Ведь если Бог у людей наподобие кирзового сапога, милосердие для них — крамола.
В тот вечер мы сидели у очага втроем, ели черствый ситник с диким медом. У них было убежище в лесу, чья-то брошенная после пожара дача. Анна заварила нам зверобоя в кипятке.
Какая там красивая, парень! Эдакая болезненно огрузневшая тетка, как степная баба из камня, коса редкая, пегая, а на ноге нету пальцев — отморозила. Сидела, прикрыв глаза, тяжелые руки на черный передник положив. И все говорила-говорила, бессвязно, как ручей по камешкам журчит. Рошка ее понимал, отвечал на том же языке. Потом мы улеглись спать и подушкой нам служили Аннины колени, а
Рошка шептал про аистов на болоте, про туман в развалинах, про оленьи свадьбы, и про Дикого Охотника, который частенько брал его в седло прокатиться, говорил о Дневной Логрии и Ночной, мол, однажды он наколдует и Логрия станет единой, тогда никто не будет врать, трусить и козырять.
Сколько лет уж минуло, где я только не ночевал, и на постоях и в стодолах и на белых перинах. А так мирно нигде не спалось.
Просыпаюсь — мать честная! Собаки брешут-надрываются, хлещет дождь, галдит народ.
Оказывается, папаша мой промаялся ночь, прождал день, извелся весь и поднял свою артель на поиски. Весь лес прочесали с собаками, а я вот он — сплю себе на просеке и ухом не веду. Уж и шлепал меня отец по заду и ревел бугаем, обнимал… На его расспросы я ответил, что спал и ничего не помню. Поверил.
Но был в его артели один дедок — лозоходец, усмехнулся он и говорит отцу:
" — Людвиг, своди пацана в церковь — дождь льет, как из ведра, а на нем сухая куртка и там, где он лежал — шапка вереска. А такие цветы у нас не растут. Вот помяни мое слово — парень ночью направо ходил."
Отец был слишком счастлив, чтобы слушать старика.
Годы шли, все что приключилось той ночью, помнил издали. Хотя, иногда тосковал по Рошке. Он мне другом был. К старости я это понял. Смешно.
Как я уже говорил, в двадцать лет меня забрили в солдаты, из нашей провинции, отправили меня в провинцию Кардок — это на востоке, ближе к горной Чехии.
Чего там рассказывать: все шло чин чином, муштра, баня, смотры… Нам, первогодкам, достался ротный, хоть вон беги, к святому придерется.
Любил присутствовать на экзекуциях, уж при нем ори, как резаный, молчунов сек самолично. Это у него называлось "выколачивать гордыню".
Как-то попал я ротному под горячую руку, меня послали на скамью. Пороли-то свои, для вида. А я не знал, что надо кричать. Ротный озверел, и ну меня охаживать, а я тоже не овца — молчу, дышу носом.
Ротный устал и гавкает: "Пусть этот мерзавец ночью в карауле постоит. Какая нечисть его сожрет — нам облегчение."
Все кто слышал — побледнели. Лютая кара. Остаток дня дружки провожали меня, как на эшафот.
Да и мне не особенно весело было: Кардок не Далатт, может, как раз здесь вурдалаки по ночам и шлындают.
Страх-то неистребим, юнкер… Из-за него я с детства не решался вернуться в Ночную Логрию. Вечно меня, труса чертова, туда насильно выпихивали.
Смерклось. Стою столбом — ни вправо, ни влево. Чернеют за спиной казармы. Муторно, тревожно.
И то ли чудится, то ли наяву — колокольный звон. Далекий, внятный. Я стал задремывать под него, стоя, как лошадь. И, наверное, оступился.
Вправо.
Вышло так — в Кардок переехал, а Далатт Полуночный носил в себе.
Стою, трясу башкой, осматриваюсь. День осенний, прозрачный, и колокол над площадью бьет.
Обдергивался я, щурился на солнце. Слава Богу, никто моего явления не заметил. Церковные врата были распахнуты перед носом моим, мерцали в полутьме свечки.
Ну, я не будь дурак, сделал вид, что я здесь родился и в дело сгодился, как бы в отпуску. Кое-какие деньжонки у меня были зашиты в подкладке камзола. Я зашел в кофейню, выпить ликеру и поразмыслить.
А там за столиками — шу-шу-шу, все сырые, не выспавшиеся, глаза бегают…
И колокол все мрачней, все докучнее. Дела были такие, юнкер: Питер Магуль, отец Рошки, пошел в гору, тут взяточка, там поклепчик, здесь доносец, и выбрали его в магистрат, а оттуда взлетел до градоначальника. Пурпурное кресло, гербовая цепь, особнячок окнами на ратушу.