- Через камин.
- Камин… - он произнес это со странной интонацией. - Что ж, значит, судьба у него такая… ты понимаешь, что убила его?
Убила? Марта никого не убивала! Она выпустила! Помогла!
- И Таннис расстроится, если мы об этом скажем. А ей нельзя волноваться. Вредно. Поэтому, что?
- Мы не скажем.
- Верно, Марта. Мы будем молчать. Я и ты.
Его ладонь легла на шею, и пальцы пробрались в складки жира, сдавили горло.
- Я не убью тебя…
…дышать не получалось. Марта пыталась, но пальцы мешали. Он же смотрел в глаза, ждал.
- Я просто покажу, что способен убить, но не убью… две смерти за раз было бы немного чересчур… хотя с другой стороны… о вашей дружбе знали многие, и никто не удивится, узнав, что у тебя, Марта, с горя сердце не выдержало… сердце беречь надо.
Оно жило в груди, суетливое, толстое.
Билось.
Толкалось. И готово было остановиться, скажи Освальд хоть слово. Но он руку убрал, позволяя сделать глубокий вдох.
- Но мне понадобится твоя помощь, Марта. Надеюсь, ты поняла, что не нужно делать глупостей. Поняла?
- Д-да.
Марта трогала шею, не в силах поверить, что жива.
Отпустил.
И не убьет.
- К огромному несчастью, моя дорогая мама скончалась…
Ульне?
Ульне лежала на кровати. Глаза закрыты, а на губах улыбка… и перышко, рыжее куриное перышко. Освальд тоже его заметил и, наклонившись, снял.
- Для всех нас это трагедия… верно, Марта?
- Д-да…
…мокрое пятно на подушке слева… не справа, как было… слева. Конечно, слева…
- Ты что-то хочешь сказать?
- Нет, - Марта отпрянула и от него, и от кровати.
А пастора так и не вызвали, и теперь измученная душа Ульне предстанет пред очами Господа неотмытою от грехов.
Печально.
- Господь пусть будет к ней милосерден, - Марта перекрестилась и, сняв со стула вязаную шаль, накинула на зеркало.
- Будет, - Освальд произнес это с таким убеждением, что Марта вздрогнула. - Надеюсь, ты сумеешь устроить достойные похороны? Полагаю, многие захотят попрощаться с дорогой матушкой.
Он поклонился.
А Ульне улыбнулась… нет, мертвецы не способны улыбаться, это свет скользнул по желтому лицу… свечи… две свечи осталось, этот не любит, когда яркий… и смотрит, не уходит, следит за каждым жестом Марты. Оттого она становится неловка… расправляет одеяло, укрывающее Ульне, собирает с пола иссохшие розы… надобно вызвать врача, чтобы выдал свое заключение…
…и Освальд позаботится, как иначе.
Он все-таки уходит, ступая беззвучно. И дверь закрывается мягко-мягко, вот только с той стороны ключ проворачивается. Марте не верят?
- Вот и что ты натворила, а?
Шаль съезжает с зеркала. Дурная примета. И хорошо бы зеркала вовсе повернуть к стене… он распорядится.
- Он же тебя… - Марта шмыгнула распухшим вдруг носом, а глупое сердце затрепыхалось быстро, судорожно, кольнуло под лопатку. - Он же… ты ему, как родная, а он…
Она без сил опустилась на кровать, сжимая в руках ту самую, вязаную шаль, от которой тонко пахло розами и подземельем… глупая, глупая Ульне…
…поверила.
И смеется. Лежит, смотрит сквозь пергаментные веки, и смеется.
Над чем?
Или Марта, по скудоумию своему, все ж не понимает чего-то? Чего? Уж не того ли, что сама болезнь эта, беспомощность, жизнь вне жизни, была унизительна для Ульне? Что со смертью она получила избавление, и от тяжести прошлого, и от призраков своих, и от кошмаров?
И теперь, стоя за чертою зеркала, глядела на Марту.
Насмехалась.
Глупая… какая уж есть, а все одно слезы градом сыплются… жизнь закончилась… и пусть этот не убил сразу, но… сколько еще позволит? А может, и вправду к лучшему оно? Исчезнут заботы, суета, которая отвлекает Марту от собственного безумия.
Будет лишь покой.
Вечный покой… и она, встав на колени перед кроватью - распухли колени, и с трудом выдерживают вес немалый - сложила руки.
А молитв-то Марта не помнит…
…с матушкой-то проговаривала, каждый вечер перед сном. И утром тоже, до того, как пойти в лавку… в лавке первым делом окна отворяла, выветривала тяжкий смрадный дух, какой остается от залежавшегося мяса. И наново, насухо вытирала прилавок. Проверяла, радуясь тишине, весы, и литые, блестящие гири расставляла… на фунт. И на два… массивная пятерка, обвязанная веревочной петелькой. И вовсе неподъемная десятка, которую Марта вытирала платком.