Хорошие места наполняли прежде всего покоем, чувством достижения: вот, я пришел сюда, и мне не хочется уходить. Даня знал, что на повороте дороги из Судака в Коктебель есть именно такая лощина, зеленая складка, трава там мягче даже на вид, в нее тянуло лечь, тень дикой груши прятала лощину от жары, груша была высока и раскидиста; всякий раз, как они проезжали этот поворот, Дане хотелось остановиться. Однажды, в пятнадцать лет совершая первое паломничество к Кара-Дагу, он проверил впечатление и убедился в его верности: на него напал даже сон, не тяжелый морок, а легкая благодетельная усталость. Десять минут пролежав с закрытыми глазами, в пестрой полудреме, он встал свежим и сильным, словно проспал пять часов. Множество хороших мест было и в Ленинграде, он чувствовал их остро и благодарно, но насладиться ими мешало то, что кто-то уже обязательно наслаждался, и публика была, прямо сказать, гнусная.
Даня особенно любил сквер на Большом проспекте — всегда прохладный, разбитый на месте снесенного дома, где тоже, верно, хорошо было жить. Там соорудили для детей качели и деревянную горку с лесенкой, там сидели с собаками и книгами добродушные старухи, чувствовавшие здесь ту блаженную защищенность, какая всегда посещает в светлых полях, — но стоило скверу появиться, а детям — полюбить качели, как скамейки были сначала облюбованы, а потом изуродованы злобной гопотой, обладавшей массой свободного времени. Этого неработающего пролетариата в самом деле развелось немерено: непонятно было даже, на что он жил. Видимо, гопники кратковременно устраивались на то или другое производство, работали месяц, вылетали за пьянство или уходили сами, пропивали первую зарплату, а пропив — шли на новый завод, в порт или в сторожа. При трудоустройстве у них были все преимущества — с пролетарским происхождением брали куда угодно, принимали бы и в академики, кабы не смешные формальности вроде грамотности. Их «продергивали», конечно, они попадали в газеты, их ласково обзывали летунами — самое слово было легким, почти шутливым, не то что ужасный «аллилуйщик»; но все это не мешало им выбирать лучшие места и загаживать их, так что в данином сознании установилась связь между сквером и осквернением. Старухи немедленно покинули убежище, дети разбежались, качели были сломаны, а в песочнице круглый день пьянствовало, развалясь, наглое быдло, которому тут было очень хорошо. Что б им было собраться через улицу, напротив трамвайного депо, в точно таком же парке? — но он отчего-то и в жару казался мрачным и сырым, на лавках в нем хорошо было обговаривать преступления, дети интуитивно обходили его, а пьяницы подавно. Если Даня и другие кроткие остатки былого населения выбирали хорошие места для восстановления сил и получения новых доказательств хоть какой-то осмысленности бытия — гопники отыскивали светлые поля только для того, чтобы их заблевать; и хотя хорошее место оставалось хорошим — людям, которые действительно в нем нуждались, было к нему уже не подойти.
Этих людей Даня тоже распознавал сразу. Может, когда-то, в силе и славе, они были далеко не так хороши и даже опасны — но старость сделала их кроткими, уязвимыми, готовыми ретироваться при первом намеке. В их глазах была не то что затравленность, но робкая надежда: быть может, вы позволите мне здесь постоять? Я кое-что умею, я могу быть полезен… Если кому и защищать светлые поля, то не им.
Защита же эта — точней, маскировка от злого глаза, — осуществлялась, если верить трактату, очень легко. В особой главе рассматривались случаи демонических посягательств на хорошие места и предлагался действенный, но очень уж гадкий способ их очищения. «Не может быть без того яишница, чтобы не разбить яйца, и для того не надо опасаться дел ночных, порою и нечистых. Всякий каменщик знает, что при возведении здания руки в чистоте держать не всегда возможно». Короче, в лучшей точке лучшего места надлежало зарыть мертвую птицу, дабы силы зла убедились, что здесь не очень хорошо, и оставили посягательства.
В понедельник Даня над этим посмеивался, во вторник колебался, а в среду решился. Людям галантного века было проще — поехал на охоту да убил глухаря; где в Ленинграде взять мертвую птицу, Даня не знал, а сворачивать голову сизарю не стал бы и ради спасения сквера. Но как раз в среду — не иначе его испытывал кто-то! — он увидел мертвого воробья неподалеку от крыльца, брезгливо взял его газетой, завернул и припрятал в прихожей. Ночью, ругая себя последними словами, он спустился в сквер, недавно покинутый гопниками, вырыл посреди клумбы ямку и вытряхнул воробья из газеты, после чего птичку прикопал, а газету сжег.