В камере было девятнадцать человек — по меркам 1925 года прилично, но по меркам тридцатых почти безлюдно. Здесь всем разрешались посылки и навалом было курева, а главным развлечением была обработка гостей. Гостей давно не подбрасывали, и девяносто пятая скучала. Гости были, как правило, из бывших и ломались на удивление быстро, но с некоторыми приходилось повозиться; групповые избиения не практиковались — молодая советская республика блюла молодую советскую законность. Одного лицеиста за полгода до масонского дела приложили об пол, отбили почки, был шухер.
— Здравствуйте, — с достоинством сказал Велембовский.
— Здорово, дядя, — ласково отвечал Володя Сомов, подписавшийся на сотрудничество еще в первую свою ходку. Ломать бывших было не в падлу, это почиталось делом почти благородным и авторитет Володи Сомова не роняло. — Присаживайся вечерять.
Велембовский настраивался на худшее и, увидев простую, широкую рожу этого доброго, в сущности, парня, несказанно обрадовался. Он всегда верил в свой народ и в то, что этот народ его не выдаст.
— Благодарствую, — сказал он сдержанно. — Поделиться нечем, передачи мне запрещены.
— А и что ж, дядя, — сказал Коля Панин, совсем молодой воренок с розовым, нежным, почти девическим лицом. — Нам што, дядя. Нам сказочку бы послушать, песенку попеть.
Велембовский насторожился, но присел на нары, куда указал Сомов, и взял любезно предложенный им кусок вареной курятины.
— Мы, дядя, загадки любим, — сказал Миша Славянский, рослый малый с внешностью добродушного мастерового. — Покушай, а потом заганем.
Велембовский с благодарностью кушал. Он предполагал, конечно, что его станут испытывать, что в камере надо уметь себя поставить и что ни в коем случае нельзя притворяться своим — здесь чем чужее, тем безопасней; но представления о загадках не имел, и взять его было ему неоткуда.
— Ну так вот, дядя, — сказал Боря Добрый, староста камеры, виртуозный наноситель тяжких повреждений здоровью. — Если три загадки угадаешь, то будешь прынц.
Он гастролировал однажды в Москве, смотрел спектакль «Принцесса Дураврот» или что-то навроде.
— Первая загадка, — сказал Саня Бобец, в прошлом борец, — будет тебе такая. Бочка стонет, бояре пьют. Што это такое?
Девяносто пятая камера радостно, добродушно засмеялась. Велембовский не знал ответа. Он задумался.
— Не знаю, — признался он наконец.
— Э, э, дядя, так не годится, — неодобрительно сказал Леша Муханов, успешный кавалер, любимец Лиговского района. — Такого ответа нет, дядя. Ты подумай: бочка стонет, бояре пьют.
Что стонет, лихорадочно думал Велембовский, что же стонет… Вот оно, все, чему меня учили, — ни к чему не годно, бездарно, напрасно. Что стонет? Ветер. Ветер несет дождь. Гроза, гром, как из бочки!
— Это гроза! — воскликнул он радостно.
— Ничего не гроза, — лениво протянул Коля Панин. — Это, дядя, свинья с поросятами.
Он сделал неуловимое движение, и Велембовский согнулся пополам.
— Если так будешь отвечать, дядя, — сказал Боря Добрый, — ты не будешь прынц.
— Вот тебе вторая, — начал Саня Бобец.
— С-сволочь, — сквозь зубы просипел Велембовский. — Двадцать на одного, мразь. Попадись вы мне по одному, вы поползли бы…
— Э, э, дядя! — сказал Леша Муханов. — Такого ответа нет. Ты на загадку отвечай, а не ругайся. Мы тута собралися культурные. Загадка: у тридцати воинов один командир.
Велембовский не отвечал.
— Ну, дядя! — прикрикнул Боба Сидоров, человек культурный, с тонкими пальцами. — Ты давай, што ли! Тебя ждут, понимаешь, а ты тянешь…
Велембовский молчал.
— Упорствует дядя, — сказал Коля Панин. — Это, дядя, язык, а тридцать зубов — солдаты. Но ты скажешь резонно: их ведь тридцать два! Отвечу тебе, дядя: их было тридцать два. Но стало тридцать. Смотри.
Он ударил Велембовского в челюсть, и хотя двух зубов не выбил, но один покрошил. Велембовский ощутил ужас, полузабытый с детства: он был один против всех, и намерения у них были серьезные. Никто из надзирателей не вмешался бы, даже закричи он сейчас позорным заячьим криком. Оставалось последнее.
— Что вы делаете, — почти прошептал он. — Я старый человек. Я в отцы вам гожусь. Что вы делаете со мной, посмотрите, ведь вы здесь такие же арестованные, как я…
Он ненавидел себя за эту заискивающую интонацию, но чувствовал, что требуемое сделано, что он может быть прощен, ведь главное совершилось, — и поверх этого сознания невыносимо презирал себя, и поверх презрения надеялся.