— Да, да, — Катька ревела, кивала и тряслась.
— И как это все у тебя смонтировалось?
— Игорь, родненький… ну как же ты не понимаешь… ну ведь это не злодеи, хотя они и убийцы, и все такое. Они просто мстят… и почему я не могла бы одного из них полюбить?
— Не злодеи? Ты это говоришь после всего… после этого?!
— Ну, я в том смысле, что они другие… не такие злодеи… не ради бабок же, в конце концов! Они просто не люди, это совсем другое дело. Ну вот и ты… я ведь тоже не совсем человек, я урод, я никогда не могла полюбить просто человека! Из-за этого всегда и мучаю всех…
Она заревела в голос. На них оглядывались. Впрочем, плакали в тот день многие, — Москва уже привыкала к истерикам на улицах, и к битью головой об асфальт, и к расцарапыванию лиц, но этого было как раз немного. Все-таки не Владикавказ, не Беслан. К чему нельзя было привыкнуть — так это к понурой, молчаливой толпе на улицах, к людям, шедшим на работу и в магазин, как на заклание. В них была такая обреченность, которая хуже любой истерики. Все ждали, что с ними случится еще что-то подобное, и ничему не удивлялись; странным образом каждое новое потрясение только глубже вгоняло их в безвыходный, тяжкий сон.
— И ты решила, что я один из них?
— Ага.
— И по вечерам трахаюсь с тобой, а по ночам взрываю других русских?
— Ага.
— И кто бы я был после этого?
— Чеченец.
— Ка-тя! Да неужели по человеческим меркам не следовало бы заживо зажарить такого борца, который вечером спит с русской женщиной, а ночью взрывает ее братьев?!
— Следовало бы.
Она соглашалась, не понимая, что говорит. Ее здорово колотило.
— Черт, и не пойдешь никуда… Ка-тя! Ты что, всерьез предлагала мне сдаться?
— Ага, ага. Да.
— Да очнись ты!
— Не могу. Игорь, две тысячи человек… две тысячи… ты понимаешь? Никогда столько не было, нигде… Хотя в «близнецах», кажется, было… Игорь, ну как так можно, а? Игорь, если ты знал и не сделал ничего, то как так можно, а?!
— Говорят тебе, я не знал! Знаешь же ты, что завтра будет утро!
— Н-не знаю, — повторяла она. — Не знаю. Теперь ничего не знаю.
Он схватил ее за руку и потащил за собой.
— Куда мы?
— В сквер, не торчать же тут у людей не виду.
— Я не пойду никуда, мне надо домой.
— Сейчас, сейчас, пойдешь домой… Нам же надо поговорить, ты сама хотела поговорить.
Они сели на лавку в сквере возле ее дома — она сама вызвала Игоря сюда, не опасаясь больше, что знакомые их увидят вместе; метро закрыто, центр оцеплен, доехать до Свиблова она не могла. Можно, конечно, было поймать машину, переплатить, по окружной добраться до него — но у нее ни на что не было сил. Она загадала: если он все-таки приедет, значит, есть хоть крошечный шанс, что он не из тех. И он приехал, и теперь они сидели у пруда, вокруг которого почти не было гуляющих — матери с детьми предпочитали сидеть дома. Чрезвычайное положение еще не было объявлено, но его ждали. Никто еще толком не понял, что произошло. Раньше после каждого теракта Катьке кто-нибудь звонил, советовались, обсуждали, что делать, — теперь, когда на месте Комсомольской площади зияла яма глубиной в три метра, телефон замолчал наглухо, телепрограммы прекратились по случаю траура, президентское обращение задерживалось. Катька не смогла пойти на работу, да вряд ли в «Офис» приперлась в тот день хоть одна живая душа: кому теперь-то было все это нужно?
— Катька, — помолчав минут десять, чтобы она успокоилась, сказал Игорь. — Теперь-то ты понимаешь?
Она кивнула.
— Ты поедешь со мной?
— На альфу Козерога?
— Неважно. Долго рассказывать. Ты сама-то видишь, что здесь больше оставаться нельзя?
— Вижу, — тупо сказала Катька.
— Высморкайся. Ты говоришь глухим басом, как баба Яга из ступы.
Она послушно высморкалась. У нее не осталось ни сил, ни воли. Скажи он ей сейчас «Садись в ступу, и полетели», — села и полетела бы, не зная, зачем и куда.
— Ты мне все еще не веришь?
— Почему, верю.
— Ты понимаешь, что я не шахид?
— Понимаю.
— Катя! Кать, очнись! Через неделю здесь все развалится окончательно!
— Вижу.
— Ну так и поехали!
— Куда?
— Это неважно, я тебе говорю! Надо уезжать отсюда!
— На чем?
Он стукнул себя кулаком по колену и отвернулся. Катька смотрела на пруд, по которому плавали желтые каштановые лапы о пяти толстых пальцах, липовые сердечки, кленовые ладошки. Все взорвалось, и органы неведомых существ раскиданы повсюду. Надо было дожить до того, чтобы в каштановой и кленовой листве мерещились оторванные ручки. Листья осыпались лавиной, да и все сыпалось. Как это я раньше не замечала, что осень — взрыв, что повсюду валяется мертвое, только что бывшее живым? Как страшно листьям, но ведь нам страшней. У них есть какая-то надежда — деревья остаются, все продолжится; а где наши деревья? Рухнуло все, нет больше никакой опоры, ни самой призрачной вертикали. Куда и зачем бежать, если жизнь до такой степени ничего уже не стоит? Ветер может сколько угодно таскать листву по асфальту, по чахнущему газону, — живей она от этого не сделается.