Мне снова приснился сон, доктор Роуз. Я стою на сцене «Барбикана», у меня над головой ослепительно сияют огни. Оркестр сидит за моей спиной; дирижер, лица которого я не вижу, стучит палочкой по пульту. Оркестр начинает играть: четыре такта виолончелей — и я поднимаю скрипку, готовлюсь вступить. Вдруг откуда-то из огромного зала я слышу детский плач.
Этот плач эхом отражается от стен и потолка, но я, похоже, единственный, кто замечает его. Виолончели продолжают играть, к ним присоединяются остальные струнные, и я понимаю, что вот-вот начнется мое соло.
Я не могу думать, не могу играть, ничего не могу, захваченный одной мыслью: почему дирижер не остановит оркестр, не повернется к зрителям, не потребует, чтобы кто-нибудь проявил элементарную вежливость и вынес орущего младенца из зала, позволив всем сконцентрироваться на музыке? Перед моим соло будет пауза на целый такт, и я жду ее, поглядывая на аудиторию. Но ничего не вижу из-за ослепительно ярких огней, которые в моем сне гораздо ярче, чем освещение в настоящем концертном зале. Наверное, такими лампами светят в лицо подозреваемым при допросах, по крайней мере, так это обычно представляется.
Я начинаю. Разумеется, играю неправильно. Не в той тональности. Слева от меня резко поднимается первая скрипка, и я вижу, что это Рафаэль Робсон. Я хочу сказать: «Рафаэль, ты играешь! Ты играешь на публике!» — но остальные скрипки следуют его примеру и тоже вскакивают с мест. Они возмущенно жалуются дирижеру, их крики подхватывают виолончели и контрабасы. Я слышу их голоса и хочу заглушить их своей игрой, а заодно хочу заглушить детский плач, но у меня не получается. Я хочу сказать, что это не я, что это не моя вина, я кричу: «Вы разве не слышите? Вы не слышите?» — а сам играю. И при этом наблюдаю за дирижером, потому что он продолжает управлять оркестром, как будто тот и не переставал играть.
Затем Рафаэль подходит к дирижеру, который после этого поворачивается ко мне. Это мой отец. «Играй!» — шипит он на меня. И я так удивлен видеть его там, где его быть не должно, что отступаю назад, и меня поглощает темнота зрительного зала.
Я пытаюсь отыскать плачущего ребенка и двигаюсь вдоль одного из проходов, нащупывая во тьме дорогу. Наконец я понимаю, что плач доносится из-за закрытой двери.
Я нахожу эту дверь и открываю ее. Внезапно я оказываюсь на улице, где ярко светит солнце. Передо мной большой фонтан. Но это не обычный фонтан, потому что посреди него стоит какой-то священник, весь в черном, а рядом с ним — женщина в белом, и на руках она держит заходящегося в плаче ребенка. Я вижу, как священник погружает их обоих — и женщину, и ребенка у нее на руках — под воду, и понимаю в этот момент, что женщина — это Катя Вольф, а держит она мою сестру.
Почему-то я знаю, что должен залезть в фонтан, но мои ноги вдруг тяжелеют, и я не могу шевельнуть ими. Поэтому я просто наблюдаю за тем, как из воды появляется Катя. Она одна.
Мокрое белое платье облепило ее тело, сквозь тонкий материал видны соски. Еще видны лобковые волосы, они густые, темные как ночь, они вьются, вьются, вьются вокруг ее органа, который блестит под мокрым платьем, и кажется, что она голая. Внутри меня возникает то чувство, тот прилив желания, которого я не испытывал уже много лет. С радостью я чувствую, как напрягается моя плоть, я приветствую это, я больше не думаю о концерте, с которого ушел, и о церемонии, только что произведенной на моих глазах.
Мои ноги снова получили свободу. Я приближаюсь к фонтану. Катя обхватывает ладонями груди. Но я не успеваю войти в воду и присоединиться к ней: священник преграждает мне путь, и я смотрю на него. Это мой отец.
Он подходит к ней. Он делает с ней то, что хотел сделать я, а мне остается только смотреть, как ее тело впускает его внутрь, как они начинают двигаться вместе, а у их бедер лениво плещется вода.
Я кричу и просыпаюсь.
И тут я обнаружил между ног то, чего не было уже… сколько лет? Я не мог достичь этого со времени ухода Бет. Подрагивающий, набухший и готовый к действию орган, и все благодаря сновидению, в котором я был жалким зрителем того, как наслаждался мой отец.
Я лежал в темноте, презирая свое тело, презирая свой ум, я ненавидел их за то, что они говорили мне посредством этого сна. И пока я так лежал, ко мне пришло воспоминание.
Катя Вольф входит в столовую, где все мы ужинаем. Она несет на руках мою сестру, которая уже одета в пижаму, готовая ко сну. Катя возбуждена, это сразу заметно, потому что в пылу чувств она начинает хуже говорить по-английски. Она восклицает: «Смотрите! Смотрите, вы должны, что она сделала!»