Старик Монморанси не сразу осознал, что Генриху было бы важнее спасти королевство, но наконец-то до него дошло, что покойный король не стал бы требовать дежурства возле своего мертвого тела. Тогда Монморанси прибыл в Лувр и предложил Франциску свои услуги. Сын неловко поблагодарил его, а затем, спотыкаясь, произнес жестокую речь, написанную де Гизами: Монморанси слишком стар, чтобы быть полезным, и теперь его должность коннетабля пожалована Франсуа, герцогу де Гизу. Новый король предложил Монморанси уйти в отставку и переселиться в свое загородное поместье.
После смерти мужа во дворе появилось много новых лиц: не стало старика Монморанси; где-то исчез молодой шотландец капитан Монтгомери. Диана де Пуатье уехала к себе домой в Анет. По моей просьбе она вернула драгоценности, которые давным-давно преподнес ей мой муж, и прислала мне письмо, где извинялась за всю ту боль, что мне причинила.
Когда прибыли драгоценности в красивой хрустальной шкатулке — подарок на мою свадьбу от Папы Климента, — я пригласила Марию взглянуть на них. На публике я вела себя с ней вежливо, однако не забыла ее конспираторской беседы с человеком, убившим моего мужа, не забыла и фразы, брошенной Франсуа де Гизом на ее бракосочетании, что она теперь — королева Франции.
— Отныне они твои, — сообщила я.
А когда Мария просияла от радости, прошептала ей в ухо:
— Цареубийство — худшее преступление перед Богом. Те, кто совершают его, попадают в самый страшный круг ада.
Она уставилась на меня широко открытыми испуганными глазами и дотронулась до унизанного бриллиантами распятия на своей груди.
Ведя себя непринужденно, я взглянула на шкатулку, сверкающую рубинами, изумрудами и жемчугом.
— Ты везучая девушка, — добавила я. — Тебе повезло, что мой сын так любит тебя. Повезло и в том, что капитана Монтгомери нигде не могут найти.
Мария смотрела на меня, плотно сжав губы. Такой я ее и оставила — бледной и молчаливой.
Не понимаю, как в те первые дни я сумела сделать все необходимое для защиты своего сына. Говорят, когда солдат теряет руку или ногу, телу кажется, что они на месте — шевелятся и чувствуют. Возможно, именно так и я пережила ужас от потери любимого мужа: дышала, общалась и двигалась благодаря фантомному сердцу.
Когда моего присутствия не требовалось, я уходила в свои тесные апартаменты в Лувре и сидела одна на полу в черном платье, обхватив голову. Нет слов для описания горя: сумасшествие, боль в груди и горле, ужас. Все это накатывало волнами, менее предсказуемыми, чем родовые схватки, и намного более жестокими. В один момент я отдавала приказания мадам Гонди, а в следующий — рыдала, зарывшись в ее юбки.
Невозможно передать бесконечную лихорадочную работу мозга, пытавшегося понять: как я позволила Генриху умереть? Почему проститутки, принесенной в жертву, оказалось недостаточно? Почему я не смогла заставить мужа отказаться от турнира?
Лето выдалось безжалостным; пыль над мостовой стояла столбом. Ливни не приносили облегчения. Ночью громыхали грозы. Часто я просыпалась при вспышках молнии и слышала в них треск разлетевшегося на части копья шотландца.
Через месяц после смерти короля в Париж вернулся Руджиери. Прежде чем его навестить, я посмотрела в зеркало и увидела в нем изможденную женщину с новой сединой на виске и бледностью, вызванной недостатком пребывания на воздухе. Горе не украсило меня.
Руджиери выглядел лучше, чем когда-либо. Он отрастил черную бороду, прикрывшую его рябые щеки, и немного поправился. Он даже слегка загорел. Как только мадам Гонди притворила за собой дверь, Козимо опустился на одно колено.
— Madame la Reine, — произнес он официально, но и сердечно. — Не могу выразить словами, с каким прискорбием узнал о кончине его величества.
— Вот мы и снова встретились, слишком скоро, — заметила я.
— Слишком скоро, — согласился колдун.
Его глаза и голос были печальны. Я вышла из-за стола и приблизилась к гостю.
— Встаньте, месье Руджиери, — попросила я и взяла его за руку.
Он поднялся, глядя на меня выжидающе и мрачно. Я занесла руку и изо всей силы его ударила; я молотила его кулаками по груди, по животу и рукам, выпуская таким образом всю скопившуюся в душе ярость.
— Мерзавец! — вопила я. — Мерзавец! Вы заставили меня убить женщину и ее детей, но Генрих все равно умер.
Козимо терпеливо отворачивал лицо, пока я не выдохлась.