Тит Ардалионович просиял.
… Он лежал посреди острова, как посреди огромной чаши, и форму имел явно рукотворную — в виде восьмиугольной звезды с лучами, направленными по сторонам света. Лучи полого спускались к земле, центр же был приподнят на изрядную, чуть не в сажень, высоту. Цвета был белого, но не белоснежно-искристого, каким порой бывает мрамор, а чуть грязноватого, как письменный гранит, именуемый также «еврейским камнем» за тёмные вкрапления, напоминающие древние иудейские иероглифы. Сходство усиливалось тем, что вся поверхность Алатыря была испещрена выбитыми в камне письменами. «Законы бога Сварога, — вспомнил Роман Григорьевич. — Эх, помолиться бы как-то что ли, всё-таки священное место…» Но молиться он не умел, поэтому просто воззвал мысленно: «Прости, Свароже, ежели обращаюсь не по чину, но прими поклон от ведьмака Ивенского и ниспошли ему удачу в ратных делах, а родным и близким его — всяческого благополучия» — ничего, складно сказалось, вежливо.
Ручеёк с живой водой вытекал из-под восточного луча, и через сотню — другую шагов вновь уходил в землю — оно и понятно, не верх же по склону ему течь. Был он тонок и весел, журчал по гладким светлым камушкам, русло обрамляла полоса особенно густой и сочной травы. Но всё-таки скучного Листунова сомнение взяло — а точно ли водица живая? Не поленился, отыскал поодаль дохлого жука, окропил… Пополз, сердешный! Жёсткие крылья расправил, зажужжал и умчался по своим жучиным делам.
— Видите, видите, господа! Действует! — возликовал Удальцев. — Эх, во что бы набрать? Ах беда! Никакой посуды-то мы не захватили!
Не захватили, факт.
— У меня карманная фляжка есть, — вспомнил Листунов. — Если вместе с револьвером не выпала… Вот она! — во фляжке что-то булькнуло. — Только в ней коньяк.
— Ну, вылейте, — Роман Григорьевич не находил повода для затруднений. А Листунов — нашёл.
— Жалко, хороший коньяк, дорогой. Может, выпьем? — он опасливо покосился на начальство — что-то оно скажет?
Начальство повода для затруднений снова не усмотрело, но категорически воспротивился Удальцев. Это страшный грех — напиваться басурманским напитком в священном месте, заявил он. Коньяк непременно надо вылить, и лучше прямо на камень, пусть будет жертва богу Сварогу.
Вылили. И только потом, задним числом задумались, а любит ли басурманские напитки бог Сварог?
Похоже, что не любил.
Потому что из-под камня вдруг выползла огромная змея.
То есть, они даже не сразу поняли, что это именно змея — показалось, будто воспламенилась полоса травы, как если бы кто-то разлил керосин дорожкой и поджёг. Но пригляделись, и поняли: именно змея, только огненная. «Гарафена!» — запоздало вспомнил нянины сказки Тит Ардалионович, и сердце замерло от ужаса.
А змея свилась кольцом, подняла голову, вытянулась так, что стала выше роста человеческого.
— Уж вы гой еси, добры молодцы! За Алатырь-камнем явилсь, за жизнью сладкой? — раскачиваясь из стороны в сторону, пропела низким женским голосом, и явная угроза звучала в нём.
И как-то сразу стало ясно, что от этой угрозы не спасёшься: не убежишь, ведьмачьими чарами не одолеешь, и револьвер тоже не поможет — не стоит и пытаться.
— Ей-богу, нет! — позабыв о том, что негоже лезть вперёд старших по чину, поспешно выпалил Удальцев. — Не за жизнью! За смертью кощеевой! Вот! — он принялся спешно разматывать кашне. — А к вам только поглядеть забрели, и немного водицы черпнуть. Камень нам не надобен, клянусь!
— Ай, не клянись! — змея пригнула голову, заглянула прямо в глаза, заставив отпрянуть назад. — Не клянись, дитя, в том, чего не ведаешь! Надобен вам, молодцы, камень Алатырь, как никому на этом свете надобен! Да только взять его нелегко, сумеете ли?
— И пытаться не станем, пойдём своей дорогой! — панически пробормотал герой Иван. Змей он боялся не меньше, чем собак.
— Правда, мы лучше уйдём, — подхватил Удальцев.
Ивенский подчинённых не слушал. Он сразу, безоговорочно поверил змее. Спросил тихо:
— Что мы должны сделать?
— Вопросы, — загадочно прошелестела она. — Три вопроса. Ответишь верно — дам тебе Алатырь-камня частицу, и на любой твой вопрос отвечу, какой пожелаешь.
— А если ошибусь? — Роман Григорьевич не без удивления почувствовал, что ему становится страшно.