Объясняли — запоздало раскаялся Тит Ардалионович, и новых экспериментов не предпринимал.
Ужасной, ужасной вышла ночь.
Круглый белый диск выкатился в чёрное небо, и волки завыли вокруг.
Тогда Роман Григорьевич, не долго думая, загнал подчинённых на сосну, велел привязаться покрепче к ветвям, а сам остался внизу — сторожить. И до самого рассвета терзался противоречием. С одной стороны, луна светила так славно, такими волнующими, за душу берущими звуками был наполнен ночной лес… С другой стороны, разве годится, чтобы чиновник шестого класса, агент Особой канцелярии выл на луну, да ещё при подчинённых? Вот она — тяжкая доля ведьмака!
Двоим на дереве пришлось не легче. Дивное и дикое творилось вокруг.
Леший бродил-скрипел, чертыхался по-византийски. Зеленющий, сам пень-пнём, а слова дурные знает.
Бабы порченые, голые, скакали во мху — срам смотреть. Затесался один, снизу мужик, а голова медвежья, бабы ф-р-ру — врассыпную, змеями расползлись, под корягами схоронились: не замай! Как ломился через чащу индрик-зверь, землю колыхал, сучьями трещал, дерева с корнем выламывал — чуть не передавил болезных.
Потом полезли валом: лесавки, листотясы, дупляные, моховые, корневые, поганые, кущаники, травяники, манило с водилой, щекотун с полуверицей. Пущевик, лешему брат, тоже явился не запылился, кустом колючим прикинулся: «Что тут без меня?» Духи лесные ему рады, такой подняли крик — чуть луна с небес не свалилась. Ай, ай, куда станет чиновник шестого класса выть? Ничего, удержалась, облачком утёрлась, правым глазом мигнула — войте, кому люба!
Воют, воют.
Там, вдали, зарёй полыхнуло. Да разве нынче купальская ночь? А нам в лесу закон не писан, когда заветной ночи быть, когда папороту цвесть! Свет розовый разливается, к себе манит — а не ходи, сгинешь безымянный. Как ухнет филин, так и сгинешь, он птица ночная, ему тайны ведомы. Боязно? То-то!
А дальше — того злее. Вздыбились мхи, взбурлили болотища — встало навьё из забытых могил, косточками погромыхивает. Куш, братцы, куш, сестрицы! Сыскные на сосне сидят, нынче сыскными обедаем — то-то радости! Ходит навьё кругом, ведьмака сторожится. У ведьмака глаз жёлтый, огнём светит — навьё так не умеет. Ну, заплакали, убрались, обратно полегли голодные, лешему на потеху. Не любит зелёный, когда его мхи ворошат, сердится.
Полегло навьё — бояться некого. Спускалась с седьмого неба птица Гамаюн, садилась на ель про грядущее петь, и всё-то убивалась: мор будет, и глад будет, и брат на брата пойдёт. Ах, Русь, Русь, ждёт тебя доля го-о-рькая! Леший на неё посохом: не вещай в моём лесу, я здесь хозяин. Ну, и она убралась. А как летела — перо уронила, из пера родился рыжий петух, кукарекнул. Тут край солнца показался — всё и пропало.
И никак невозможно стало понять, где был сон, где явь, где морок лесной. «Вот так и сходят люди с ума, — понял Роман Григорьевич. — Больше не стану жёлтым глазом светить, мне не к лицу!»
Мешком свалились с сосны Удальцев с Листуновым — уж и не чаяли в живых остаться. Полегли досыпать в мох, в росу — хоть пару часов ещё отдохнуть после ночного безобразия Роман Григорьевич свернулся рядом, под боком — он мохнатый, ему хорошо. Проспали до самого света, уж и роса подсохнуть успела. А как проснулись, проморгались — тут и открылась им тропа.
Может, такая награда полагалась тому, кто в первую ночь выжил и рассудка не лишился. Может, так было заведено богами или иными силами, управляющими зачарованным лесом.
Тропа была узкая, заросшая, годами нехоженая — но всё-таки была. И значит, куда-то вела. В том, что не звериная она, а человеком протоптанная, сомнений не осталось после того, как стали попадаться на ней каменные столбы-бабы, каких немало разбросано по степям, а в простом лесу обычно и не встретишь. Было они невысокими — в аршин, и очень грубыми: лицо едва намечено, кое-какие следы обработки видны выше пояса, а ниже — дикий камень. Некоторые и вовсе повалились от времени, замшели, запестрели пятнами лишайника — будто жёлтыми язвами покрылись. Но расположены были регулярно: час отшагал — баба, второй час — вторая… Это если по тропе шагал, не сбиваясь с пути. А сделать это было не так-то просто. Местами она совсем исчезала в зарослях молодого кустарника, пряталось под буреломом, тонула в болотцах — поди, отыщи.
Отыскивал Ивенский, по запаху. Пахла тропа едва уловимо, но по особенному — чем-то человеческим. Из-за этого перевёртываться туда-обратно приходилось по семь раз на дню. Процедура эта Роману Григорьевичу на пользу не шла: голова кружилась, тошнить начинало, в движениях появлялась слабость. Впрочем, может не от перевёртывания вовсе, а от голода. Второй день, третий, четвёртый — а раздобыть еды не удавалось. Так, травки какие-то жевали, чтобы уж не совсем скучно было во рту, а какой с них прок? Был ещё момент — погнался Роман Григорьевич за зайцем. Как раз обернувшись был — тропу искал, а тут русак чуть не под ноги (то бишь, лапы) сунулся, ну и не выдержали волчьи нервы… Ох. Спасибо, подчинённых рядом не было, без свидетелей опозорился. Зайцу что, заяц — житель лесной, стреканул — не догонишь. А чиновник шестого класса по лесу бегать не привык, на охоту даже в человеческом облике не выходил, не то что в волчьем. Запнулся за корягу, полетел кубарем, головой в сосновый ствол — не столько больно, сколько обидно. Да ещё заяц над ним с дальнего пня насмеялся: «Экий в нашем лесу охотничек завёлся! Ну, теперь держись, братцы!» Роман Григорьевич сначала решил, что это ему от сотрясения организма мерещится. Потом подумалось: «Сам волком бегаю — это меня не удивляет. А что заяц человеческим голосом заговорил, поверить не могу. Где логика?» Ну, поверил. И зайцу крикнул: «Да тьфу! Знал бы, что ты говорящий, вовсе за тобой не погнался бы. Я такую пакость не ем!» Тогда заяц развернулся и ушёл — должно быть, обиделся. А Роман Григорьевич больше охотиться не пытался, мучился голодом наравне со всеми.