Даня не мог уже сказать, что «осмотрелся»: обшарил неведомым зрением ночное пространство. Прочие зрители стремглав разбегались, торопясь вернуться по телам до полной темноты. Все словно чувствовали, что сегодня окно открылось для него, в его день рождения, и торопились оставить его наедине с впечатлением. Нечеловеческое, совсем нечеловеческое. Но разве не этого нечеловеческого я ищу? Теперь хоть будет что вспомнить, когда опять усомнишься в смысле всего — например, бесконечного учета и контроля на улице Защемиловской.
Он отлично помнил, как летел обратно, как сквозь витражное стекло увидал собственные бессмысленные глаза — но никогда не мог вспомнить, как, собственно, вернулся. Момент обратного вползания в грудную клетку совершенно изгладился из его памяти. Впрочем, предупреждали и об этом: есть вещи, которых не надо знать, душа сама все сделает. Даня очнулся на лестнице, у витражного окна, за которым темнело. Страшно хотелось пить, ломило затылок. Пара наверху исчезла — то ли пошли допивать, то ли, насытившись, разбежались в порыве отвращения. Даня не знал, сколько времени отсутствовал, и весьма смутно представлял, что творило без него опустевшее тело. На расстоянии он продолжал чувствовать его и даже поддерживать вертикаль, следя, чтобы убежище не натворило лишнего, не ринулось яростно совокупляться с первыми встречными, напиваться, драться — словом, чтобы не дало себе воли. Но говорило ли оно с кем-то и дралось ли — он не знал и боялся знать. Внешне все обстояло, как было, вплоть до холщовой куртки. Он провел рукой по лицу, узнавая себя: да, это я. Вместе с телом вернулись все его хвори и жажды:
головокружение, мерзкий вкус во рту, тоска. Но он знал теперь, какая всему этому цена.
Тесно, склизко, плохо в теле тому, кто — вот глагола пока не придумано.
6
— Я же говорил, — радостно повторял Кугельский. — Что же вы так, товарищ Даня. Кто же будет теперь убирать. Прислуги нету.
Даня смотрел непонимающе.
— Наблевал на лестнице, — торжествовал Кугельский. — Похвастался едой, называют это. Вы бы хоть не пили, если не можете.
— Ты что, спал там? — нападала Варга.
— Не спал, — отвечал Даня. Сейчас он выглядел сомнамбуличней Татьяны, наконец стряхнувшей Мелентьева с плеча и заинтересованно наблюдавшей за сценой.
— Где ты был вообще? Тебя полчаса нет.
— Полчаса? — повторил Даня тупей прежнего.
— Что с вами? — сипло воскликнул Одинокий, почувствовав возможность кощунства. Такого он не пропускал. — Мечтал, мечтал и сблевал. Хвалю, юноша! Поэзия — тоже рвота. Рвота идет горлом, неудержимо, как песня! — И захохотал. — Спел на всю лестницу! Поздравляю вас, новый Орфей.
Так и назову сборник, догадался он. Гораздо лучше «Плевка».
— Хоть до очка добежал бы, — брезгливо сказала Рига, только что употребленная на лестнице. Сразу после того, как Плахов от нее оторвался, он почувствовал неудержимый спазм и, судорожно дергаясь, извергся вторично — на этот раз через рот; Даня этого видеть не мог, ибо смотрел в это время не туда. Рига успела полюбить Плахова, хорошо отодрал, дельно, а что сбледнул, бывает. Допустить, что он сбледнул от прихлынувшего омерзения к ней, она не могла и правильно делала. Плахов блевал исключительно от физиологических причин. Рига-то знала, кто нарыгал, но покрывала любимого, горячая, чистая душа.
Было около одиннадцати, время расходиться. Риге и Ларе предстояло еще тащиться в общежитие, после полуночи не пускали.
— Кто же будет убирать? — уже серьезней повторил Кугельский.
— Да тряпку ему в руки! — крикнул Одинокий. — Дело поэта — платить за слова. Я всю жизнь расплачиваюсь.
— Так ты и убирай, — сказала Варга. — Ты и наблевал небось, певец.
Ей невыносимо жаль было Даню, который в самом деле, кажется, перепил с непривычки. Она видала такие случаи, вообще повидала достаточно, и Даня выглядел так беспомощно, что в эту минуту она его, пожалуй, любила. Ей сила вообще не очень нравилась, такой еще побьет, чего доброго.
— Йа?! — театрально возмутился Одинокий. — Я не выходил отсюда, прелестница!
— Такой, как ты, и не выйдет, а наблюет.
От мерзкого, слишком часто повторяемого глагола запах рвоты, казалось, пропитал всю комнату. В другое время Даня непременно взял бы ведро и тряпку и поплелся убирать неведомо за кем — он в самом деле не знал, что творило тут его обездушенное тело, — но низринуться с высот, где он был только что, в лужу на лестнице… как угодно, это было выше сил.