Взяты были все: Надя, Поленов, Альтергейм. Алексей Алексеич узнал об этом, честно побывав у Нади дома: мать была вне себя и ничего толком не могла рассказать. Что Поленов не возвращался домой — Алексея Алексеича поначалу не удивляло: у него была сестра в Купчине, он к ней, случалось, ездил, — но тут все стало ясно. Через два дня после возвращения к Алексею Алексеичу зашел участковый. Он долго допытывался, где племянник. В Крыму, дрожащими губами прошептал Алексей Алексеич, выехал к отцу… Куда именно? Адрес? Не знаю, лепетал Алексей Алексеич, он поссорился с подругой и уехал… Черт знает, что он нес. Участковый наказал немедленно сообщить, когда племянник вернется. Про Альтергейма он услышал от надиной матери: та связалась с его семьей, ведь они с Надей когда-то дружили, — но там ничего не знали. В письме Алексея Алексеича обо всем сообщалось обиняками, с расчетом на перлюстрацию, — он обещал приехать к зиме, рассказать все, что узнает. Умоляю, повторял он, Даня, не двигайся никуда из города. Найди работу. Пережди. Приезжать тебе невозможно. О том, что дома был участковый, говорилось крайне осторожно: «Без тебя был визит, я предупредил, что ты в долгой отлучке». О причинах катастрофы Алексей Алексеич ничего не писал. Даня предположить не мог ничего подобного. Да, когда-то брали всех, да, заложники, да, подвал, — но зачем же теперь, когда все выглядело почти мирно? На следующий день он дал телеграмму Карасеву — ЗАДЕРЖИВАЮСЬ ВЯТКЕ ДЕЛАМ ОТЦА ПРОШУ ПРОДЛИТЬ ОТПУСК — на что получил ответ: РАЗРЕШАЕТЕСЬ ОТСУТСТВОВАТЬ ДО ГОДА. До года! — заорал он про себя: год в Вятке! Без Нади, без Ленинграда! Я с ума сойду, я поеду немедленно, никто не узнает! — но дома отец неожиданно схватил его за плечи дрожащими руками: Даня, если с тобой что случится, я не вынесу. Ты не знаешь, чего мне стоило все это. Я — не — вынесу! И он разревелся, чего на даниной памяти с ним не было даже при отъезде. Хорошо, хорошо, забормотал он. Будем ждать, приедет дядя, расскажет все.
Что, собственно, он мог рассказать? Он приехал на Новый год, привез пряников и огромную копченую колбасу, и апельсины, которые к празднику выдали в театре в количестве пяти штук. В газетах, сказал он, ничего нет. Поленов еще не вернулся. Он дважды передавал ему продукты и один раз Наде конфеты. Конфеты разрешены. Это давало, по его мнению, шанс. Он всюду усматривал основание для надежды — робкой, зыбкой, лживой надежды. Неужели было еще не ясно, что все кончено?
Даня рвался в Ленинград, дать показания, объяснить всем, что они ничего же плохого там не делали! — но дядя был тверд: что хочешь, но еще и этого мы не вынесем, Илья, я — оба не вынесем! Пойми, вы могли ничего не делать, просто разговаривать, да. Но лицеисты ведь вообще ничего не делали, даже не разговаривали. А впрочем, я полагаю, — и он понижал голос, дабы надежда выглядела убедительней, — что все дело в нем, а не в вас. Вероятно, он какой-то темный человек. Да, да, это бывает. Это возможно. Опросят, соберут все данные, и учеников выпустят, а он, может быть, имел связи с заграницей. Ты ничего о нем не знаешь. Она вернется, вот увидишь, все с ней будет благополучно, я клянусь тебе чем хочешь, я буду передавать ей продукты хоть каждую неделю, деньги есть. Напиши письмо, я отнесу ее матери. Передай со мной, по почте ничего не посылай. Ради Бога, Даня, сиди смирно! Ада не вынесла подвала, упокой, Господи, ее душу. Ты весь в нее, ты не знаешь, что там будут с тобой делать. Хорошо, если просто допрашивать, но если они заставят тебя кого-то оговорить?! Ты не знаешь, что они сейчас делают. Подсаживают к уголовным и там оставляют. В театре рассказывали. Вообще говорят всякое. Говорят, что в новом году огромная волна арестов по всем вообще, по офицерству, по дворянству, виноват, не виноват, — будут высылки, и может быть, это лучшее, что можно сейчас сделать. Не спорь. Россия щеляста, всех надо запропастить в эти щели. И погоди, это еще принесет плоды, интеллигенция понесет по России просвещение. Я сам перееду к вам, вот увидишь. Ты вернешься в Ленинград, клянусь, как только все закончится. Но сейчас оставайся здесь и никому в Ленинграде не пиши.
Даня писал Наде всю ночь, рвал, писал снова, опять рвал — все было не то, все было недостойно ее теперешнего мученичества. Под утро он написал ей о матери, об ее подвальных записках, переписал оттуда огромные куски — про путейца, про коммунизм, которого не бывает ночью. Он писал, что приедет в Ленинград, как только она вернется, что поедет за ней в любую ссылку, что примчится по первому ее зову, что проклинает свое спасение, что помнит каждое ее слово. Алексей Алексеич поклялся все передать и отбыл в Ленинград пятого января. Даня провожал его по ледяным, горбатым, заблеванным во время визгливых новогодних гуляний вятским улицам и в сотый раз умолял немедленно отнести письмо, чаще писать сюда, передавать любые новости. Может быть, где-то будут собирать деньги? Может быть, в оккультных кругах или просто среди бывших? Ради Бога, дядечка, все, что узнаете. Вы не понимаете. Я все понимаю, кивал Алексей Алексеич, занимайся с Валей, мальчик дичится… Это счастье, что он дичится, говорил Даня. Дичи надо дичиться.